Слепой гетман страшен для самого Любоша совсем иначе. Жижка узнает о мире вокруг ушами и руками. Он легко передвигается по своей палатке и даже по лагерю, но иногда ему все-таки требуется помощь. Он узнает собеседника пальцами. Он подходит или наклоняется слишком близко, когда слушает. Любош, на погибель свою, у него в друзьях, и этих прикосновений для него слишком много.
Вот и сейчас. Жижка принимает его доклад. О том, что пражан по направлению, вверенному Любошу, нет и в помине, о настроениях в деревне, о дороге, размытой недавним ливнем, о других деталях местности, которые могут оказаться полезными. Жижка слушает и ощупывает пальцами его лицо.
— Спал?
Ну как он догадался?
— Часок подремал в деревне.
— Ступай до постели. Показали мы пражанам, где раки зимуют — можно и отдохнуть малость.
Любоша внутри что-то жжет, и он говорит прежде, чем успевает подумать:
— Вовремя показали.
Жижка поворачивает к нему лицо. Пустые глазницы покрыты повязкой, но ведь он же видит!
— А ты полагаешь, не ко времени? Слишком рано?
— Слишком поздно. Николай умер, Каниш сгорел, а мы только теперь их послушали.
— Мы не их послушали, — спокойно, однако же с угрозой в голосе, возражает Жижка. — Мы терпели выходки Праги, чтобы вместе выметать крестоносцев с чешской земли. Дважды прогоняли. Или нам надо было, как во Франции, когда их крестьяне с горожанами не нашли общего языка, и погибла Жакерия? Мы старались. Но дружба с нами для пражан что кость в горле, да и чешская земля им как дойная корова. Вот наше терпение и лопнуло.
— Про дойную корову — это еще Николай заметил. Стоило ли с ним ссориться? Стоило ли сжигать пикартов за то, что они не хотели союза с Прагой?
На словах о Николае щека Жижки на миг дергается. Правда, потом он тяжело клонится вперед и зло дышит в лицо Любошу.
— Мы сожгли их отнюдь не только из-за размолвки по поводу пражан. Ты забыл, скольких мы потеряли под Бероуном, потому что Антох увел за собой людей? Любош, это называется дезертирством. Ни в одной армии дезертира по голове не погладят.
От ужасающей близости, от пристального взгляда пустых глазниц Любош теряет разум. Каким бы жестоким, пусть и справедливо жестоким, каким бы яростным или неуступчивым ни был Жижка, Любош всегда будто бы околдованный слепо им любовался.
Шалел от его братской ласки, когда опытный полководец, знатный, хоть и бедный, шляхтич запросто говорил со своими солдатами у костра и обнимал того, кто сидел рядом. Сходил с ума от его жара, когда Жижка горячился в спорах с друзьями и полыхал спокойным лютым гневом в ссорах с врагами. Не сводил с него глаз, когда он велел поджигать костры. Умирал от восхищения, видя его верхом на белом коне в самой гуще боя или же в стороне, когда бой требовал его мыслей, а не шестопера.
И что-то случилось нынче там, в пушистом тумане, который кутал тела чашников, что-то, из-за чего сердце Любоша не выдержало.
Вполголоса, дрожа от холодного пота, он высказывает Жижке все, что думает о его безжалостных поступках.
Страшный слепец сидит почти неподвижно, будто бы равнодушен. А потом седые усы его вздрагивают как тогда, в проклятый декабрьский вечер в Праге. Он усмехается:
— Что же, прикажешь мне быть сердечным, как Желивский? Помнишь, как он пощадил кутногорцев или вот Ченека? Помнишь, сколько горя мы хлебнули от них потом? Помнишь, как подох Желивский, когда со всей дурной своей доверчивостью явился в ратушу?
— Подох? — переспрашивает Любош. В глазах темнеет. Он хватает со стола кружку и швыряет ее об землю. Вдребезги. — Подох?! — он хватает гетмана за полы кафтана, чтобы только не ударить. — Желивский не подох. Ему отрубили голову, потому что ты, Ян, вместе с Рогачем и Збынеком, поставил свою подпись. Ты согласился, что духовные лица не должны занимать светские должности в Праге. Желивский потерял власть, а потом его запросто и подло убили. Потому что вы с Рогачем его предали!
Последнее слово, самое невыносимое из всех слов, что есть в языке человеческом, звенит в могильном безмолвии палатки. Жижка накрывает его руки своими. Улыбается мягко, так, что мороз по коже.
— Да, конечно, Любош. Мы его предали. Хотели мира с пражанами, а его — предали.
Жижка встает, безошибочно обходит глиняные черепки, наливает что-то из кувшина. Любош понимает, что квас, когда слепой гетман протягивает ему кружку. Улыбается невольно:
— Брат Ян, как же ты ловко! И не расплескиваешь.
— Эх, ты! Я ведь шляхтич. В отрочестве оруженосцем служил. Знаешь, сколько вина подал я рыцарям? Такая наука не забывается, — он отхлебывает квас, утирает усы, а потом говорит совсем тихо: — Я все не спрашивал у Рогача… Расскажи, каким был Желивский? Я запомнил его молодым, даже кудри не засеребрились.
— Молодым и остался, — еще тише отвечает Любош. — Первая седина проглянула, да похудел еще.
— Похудел? — Жижка трет пальцы, будто вспоминая. — Куда тощее?
— Спал мало. Как всегда. Глаза ясные, пожалуй, что и ярче прежнего в последний раз были. А под ними — черным-черно. Скажи, гетман… Правда ли, что перед казнью магистра нашего Яна Гуса чернота заволокла солнце?
— Правда, Любош. Было затмение.