— Говорят еще… Мол, Ян Гус и был тем солнцем. А как скрылось оно, так мы, его последователи, привели с собою тьму, заволокли небо дымом наших костров.
— Дымом наших костров, — Жижка от души напивается квасом, отставляет кружку и упирается широченными ладонями в колени. — Можно подумать, костер в Констанце подожгли мы. Инквизицию изобрели тоже мы. А как альбигойцев палить — так снова мы. Ты же слыхал про альбигойцев?
— Брат Николай рассказывал.
— Ну кто ж еще? Ученый черт. Нет, Любош, нашу землю давненько топят по-черному. Брось ты греть уши возле всяких болтунов. Им досадно не то, что мы не щадим наших врагов. Им вот тут, — гетман чиркает ладонью по горлу, — что нищее наше войско, сплошь крестьяне, да подмастерья, да малоимущие паны, побивает цвет рыцарства и папских прихвостней. А теперь вот и пражских бюргеров.
Любош вздыхает:
— Если бы только болтуны, брат Ян. У меня самого… ты уж прости… душа не на месте.
— У самого? — Жижка склоняет голову на бок, изучает Любоша повязкой на глазницах. — Ты что же это, кого-то кроме пикартов пожалел? Нет, молчи! — он задумчиво жует седой ус. — Скажи-ка мне, любезный друг. Ты когда-нибудь ненавидел?
— Нет.
— Пикарты убили Вацлава. Может статься, что дорогой тебе Каниш. Прага, утроба ненасытная, сожрала Николая и Желивского. Да всех… Всех братьев и сестер не перечесть. И сторонников наших, и случайных чешских бедолаг. И что же? Ты никогда не жаждал за них отомстить?
— Нет, брат Ян. Но и в холодке я не стою. Вроде бы до сих пор нареканий не было.
— Не оправдывайся. Сам знаю, — раздраженно обрубает Жижка.
Любош трет виски, прогоняя из головы туман. До слабости в членах тянет спать, но понять хочется больше. Только что? Сомнение, как мелкая старая заноза, скрылось в гнойном валике. Вроде болит, а не видать. Он перебирает в уме штурмы, отступления, беседы, проповеди… Да, проповеди!
— Вот что мучает. Наши проповедники, что в Большом Таборе, что в Малом, что нынешние, что пикарты — все они повторяли одно. Мол, мы божьи воины и обязаны искупать наши мечи в крови врага. Мол, с нами не Христос любви, но Христос гнева. Да… Желивский в нашу первую встречу, на рассвете в Снежной, тоже говорил мне: Христос был в гневе. Вот это мне страшно.
Жижка вскидывает голову так, что Любош руку дал бы на отсечение — прищуривается.
— Я не проповедник, о вопросах веры сейчас толковать не стану. Я — твой гетман. И ответь-ка мне, брат Любош, мести не алчущий. Бил ли тебя твой мастер? Обдирал так, что ты объедками питался?
— Было дело. Чаще поначалу. В последние месяцы больше орал и выкручивал уши.
— А Иву твою клиенты не избивали?
Любош аж подскакивает от изумления.
— Так ты знал?!
— Тоже мне тайна. Пол-Европы отшагаешь — всякое различать научишься. Ну, избивали?
— Избивали.
— А у Давида в семье, часом, никого не забили до смерти?
— В лето господа восемьдесят девятое.
— Я долго перечислять могу. Отвечай теперь: почему ни ты, ни Ива, ни Давид, ни другие седлаки да подмастерья не смели поднять руку на своих благодетелей? В одиночку трудно, знаю. Что еще? О чем ты подумал, когда убивал, сам, своим цепом или что у тебя имелось?
Любош прикрывает глаза. Каменный холод в башне замка Раби. Поверженный рыцарь. Тяжелый меч, приставленный к беззащитному горлу.
— Я подумал: я — божий воин.
— В самую суть глядишь. То, что не сумел бы совершить подмастерье с пражской окраины, сделал божий воин. Чтобы победить силу, вдвое, втрое, вчетверо тебя большую, ты должен очень крепко во что-то верить. Так верили под Грюнвальдом не дрогнувшие смоленские полки. Так верили швейцарцы, которые немецкое владычество любят вроде как мы с тобой. Так верим мы. И спасают нас не только наши мощные вагенбурги или же, к примеру, кое-какие мысли в этом котелке, — Жижка веселится, постукивая себя по лбу. — Твою, Ярослава, Рогача, всю вашу храбрость питает вера. В то, что мы все делаем по справедливости.
На словах о храбрости у Любоша приятно теплеет в груди. Нет-нет, прочь недостойные тщеславные мысли! А впрочем… Все-таки приятно. И лишь последний кусочек занозы не позволяет со спокойной совестью пойти спать.
— В схватке с врагом — твоя правда. Но, брат Ян… Когда своих же… Пусть разминувшихся с нами, но своих… Где же она, справедливость?
— Где… В наших победах. Пикарты уводили наших людей. Пикарты хотели немедленного апостольского братства, выступали против податей, не желали короля. Ну а как мы без податей? Чем дрались бы с крестоносцами, чем брюхо бы набивали? Наша земля черт-те сколько лет без короля. Вацлав, да простит он меня с того света за мою неблагодарность, был скверный король. А без короля нет конца и края грызне городов с панами да панов между собой. Нет, Любош. Не туда уводили нас пикарты, совсем не туда. И ты, — старший друг превращается в сурового гетмана, грозит пудовым кулаком, — ты за пределами этой палатки вздыхать о них не смей. Не пощажу. Ясно?
— Ясно, брат Ян. А в этой палатке-то… Никто не слышит… В этой палатке скажи: разве плохое оно, апостольское братство? Разве ты о нем не мечтаешь?