— Ты не за деда прощения просишь.
— Не за деда. Отведу его — а потом хочу в Табор. Давно хочу, с осени, как с крестьянами задружился, как под началом Николая из Гуси дрались. Отпустишь?
— Я тебе пан что ли? Пускать, не пускать… Ступай, Любош. Будь осторожен. Вокруг Праги наемники рыщут. Обними за меня брата Николая и брата Жижку.
Любош осторожно прижимает к своей широкой груди маленького Желивского. Он совсем не спешит уходить — из этих рук, из этого храма — но его ждут еще два прощания.
У евреев тихо. Лишь у входа в синагогу трое почтенного вида мужей о чем-то разговаривают с раввином. Любош идет мимо безмолвного кладбища и стучится в неприметную боковую дверь.
Дальше, за внутренней дверью, слышны голоса. Любош едва знает идиш, но понимает: у Давида больная. Он прячется за ширму в углу, чтобы подождать. Еврейскому врачу и христианину вместе на чужих глазах бывать не следует.
Совсем скоро старушка уходит, стуча палкой, и Любош покидает свое укрытие.
— Значит, в Табор? — Давид указывает ему на стул, а сам достает из шкафчика мешочки с травами.
— Идем со мной! Все это вас не касается, знаю. Но мало ли? В Праге неспокойно.
— В Праге всегда неспокойно, — пожимает плечами Давид и потом убирает за ухо темный завиток. — Я не имею права лечить вас здесь и не уверен, что в Таборе получу это право.
— Получишь! Николая из Гуси вспомни. Разве не благодарил он тебя, когда ты намешал ему мазь для старого перелома?
— Не знаю, Любош. Не сейчас. А теперь послушай, для чего эти травы.
Давид обстоятельно, тихо, будто бы вовсе без каких-либо чувств, объясняет, какое лекарство подойдет его деду, какое годится для глубоких ран, а какое поможет Иве, если она подхватит срамную болезнь.
— Объясни ей, как пройти ко мне. Если вдруг забеременеет, пусть ни в коем случае не обращается к бабкам. Пусть непременно придет сюда.
Любош кладет на стол узелок с монетами. Давид медленно поднимает голову, и на его невозмутимом лице лишь глаза полыхают от гнева.
— Не сердись. Я не за лекарства тебе плачу. Я ведь ухожу, далеко ухожу и ничем не смогу тебе помочь. Ну, хоть этим…
— И то верно, — Давид почти улыбается.
Иву Любош уговаривает намного дольше. Друг его живет неплохо, трудится как врач, пусть и среди своих. Если не повторится страшный погром, который унес жизни его дедов и бабки, у него все будет хорошо. А подруга?
— Да сдался мне твой Табор! — Ива топает ногой. — Что про него болтают! Мол, живут в евангельской бедности, вина не пьют, украшений не носят, песнями да плясками брезгуют. А что говорить о мужиках? Что мне, монашенкой сделаться? Подохну я со скуки в твоем Таборе.
— Зато здесь тебе весело. Покажи. Ну, покажи! — Любош протягивает руки и ждет, пока Ива не даст ему свои. — Нынче без синяков. А того священника помнишь? Я его повстречал по дороге к Снежной.
Ива вскидывает голову.
— Живой?
— Ну, был живой. Так пойдешь?
— Да отцепись же ты, репей! И только попробуй мне запой — про Марию Магдалину, про Марию Египетскую… Побью, — Ива поднимает с земли свою корзинку. — На вот, в дорогу тебе пирожков напекла, еще мяса вяленого отыскала. Коли захочешь, делись там, в Таборе. А деду твоему, хрычу сварливому, чтобы ни кусочка.
Любош отдает Иве лекарство от Давида, а от себя — узелок с грошами.
В лето господа 1420-е, в том же месяце апреле
— Слава тебе, Иисусе, довел ты нас! — счастливо говорит крестьянин и падает на колени. Рядом с ним опускается его жена. Двое малых детей топчутся рядом. Не знают, наверное, хороша ли крепость на высоком холме или не хороша.
Любош опирается на палку и щурит глаза, разглядывая тройное кольцо каменных стен. Потом они медленно поднимаются по крутому склону. Шагах в тридцати от круглой седой башни Любош останавливается, чтобы посмотреть вниз.
После сумрачной суетной Праги от простора едва не разрывается грудь. Дорога до Табора была нелегкой, и только теперь он замечает мир вокруг.
Речка Лужница неширокой, но надежной защитой обнимает крепость. Вокруг поля, еще грязные от весны, еще не поросшие как следует травой. Кое-где высится такой же тусклый, лишь чуть зеленый лес. Наверное, в ясный день отсюда видны селения, сожженные таборитами, однако нынче солнце то и дело ныряет в облака. Наверное, вон в тех лесах прячется Козий Градек, где писал свои послания светлой памяти магистр Ян Гус.
— Идем, брат Любош? — просит его крестьянин.
И то правда. Детишки-то проголодались.
За воротами, что возле седой башни, их встречает город. Или не город, а военный лагерь? Или что-то совсем новое, доселе неведомое, чему пока не придумали названия?
Величавой простотою Табор схож с родным храмом Снежной. Ничего пустяшного и ненужного здесь нет. Люди заняты делом, как в мастерских на окраине Праги, но будто иначе. Вон, трое мужиков трудятся над большой, суровой телегой, прилаживают к ее боку деревянный щит — и все это задумчиво, неспешно. А теперь присели, беседуют.
— Кто ты будешь, брат? — обращается к нему высокий серьезный священник.
— Добрый он человек, вот тебе крест! — отвечает за Любоша крестьянин. — Помог нам от панов схорониться!