Он заказал еще пива и попросил телефон у официанта, объяснявшего коллеге суть своих претензий к учительнице французского языка в школе, где учился его отпрыск, и набрал номер, записанный под диктовку блондинки на странице, выдранной из миссионерского журнала: девять или десять гудков — и никакого ответа. Он положил трубку и набрал номер снова, надеясь, что на телефонном узле перепутали провода и что голос Марлен Дитрих, тихий, но отчетливый, как голосок сверчка Пиноккио, вот-вот донесется до него через дырочки в черной пластмассе. Однако в конце концов пришлось вернуть телефон официанту.
— Тетушки нет дома? — поинтересовался тот с добродушной иронией капитана алкогольного судна, готового к долгому ночному рейсу.
— Возможно, конгресс Дочерей Марии[98]
несколько затянулся, — предположил праздный гуляка, принимавший на борт четвертый стакан джина и начинавший замечать, что пол под ним накренился.— Или она на уроке катехизиса объясняет, что такое обрезание, — встрял приятель, который был явно из тех, кто не желает отставать и отчаянно пытается попасть в ногу с остальными.
— Или ей на меня насрать, — произнес врач, обращаясь к непочатой бутылке пива.
Что хорошо в барах, так это возможность беседовать с горлышком бутылки, не рискуя нарваться на ссору или драку: и вдруг буквально за секунду он понял пьяниц, не теоретически, через объяснения извне внутрь Психиатрии, слишком точные и потому ошибочные, но просто нутром, через желание сбежать и спрятаться, которое и сам испытывал не раз.
Указательный палец бездельника деликатно коснулся его плеча:
— Браток, мы одни на палубе.
— Но есть малышки в скафандрах, ожидающие нас в Сингапуре, — добавил приятель, боясь, что взвод ушагает куда-то без него.
Бездельник бросил на него уничижительный взгляд, полный королевского высокомерия, навеянного джином:
— Заткнись, тут мужской разговор.
И — врачу по-братски на ухо:
— Вот выйдем отсюда и прямиком в «Рысью нору»[99]
, утолим тоску на сиськодроме.— Бляди, — заворчал раздосадованный приятель.
Железная клешня гуляки сжала его локоть до хруста:
— Не более, чем твоя мамаша, говнюк. — И, обращаясь к пустым столам, властным тоном: — Кто при мне позволит себе плохо отозваться о дамах, тому мало не покажется.
Лицо его угрожающе и зло кривилось, глаза искали жертву, но, за исключением парочки в углу, увлеченной сложной игрой в шлепки и обжимания, и тускло светящихся ламп, народу на борту не наблюдалось, таким образом, оставшиеся были обречены довольствоваться компанией друг друга, точно как, подумал психиатр, за колючей проволокой в Африке: к концу командировки даже в кинга играли со сжимавшимся от злобы горлом, мурашками в пальцах от желания отхлестать по физиономии, с гневом, готовым выстрелом вырваться изо рта. С чего это я то и дело вспоминаю тот ад, спросил он себя, то ли потому, что я еще не вырвался из него окончательно, то ли потому, что заменил его другой, новой пыткой? Он проглотил полбутылки пива, как принимают горькое лекарство, и изорвал на клочки, такие мелкие, как смог, номер телефона блондинки, которая, должно быть, в эти минуты рассказывала любовнику, как подшутила над неким идиотом в приемной дантиста: он вообразил, как они оба хохочут, и под их смех, звеневший в ушах, уговорил оставшиеся полбутылки пива, высосав из стакана последний потек пены: улитка, улитка забродившей ржи, высунь пьяные рожки, помоги мне удержаться на плаву, потому что плавать я не умею. И он вспомнил одну историю — жемчужину семейной хроники — о бабушкиных друзьях, паре по фамилии Фонсека, где жена, дама крупная, тиранила своего низенького мужа: к примеру, чуть сеньор Фонсека что-то слабо вякнет, как она кричит: Фонсека не разевает рта, потому что Фонсека — дурак, соберется сеньор Фонсека закурить, а она: Фонсека не курит, и так постоянно. Как-то вечером бабушка разливала чай гостям и, когда очередь дошла до Фонсеки, спросила: — Сеньор Фонсека, вам зеленый или черный? Жена сеньора Фонсеки, чуткая, как страдающая желчекаменной болезнью сторожевая собака, тут же взвилась: Фонсека чаю не пьет; и в наступившей вслед за тем тишине случилось немыслимое: сеньор Фонсека, до тех пор все сорок лет супружеской диктатуры остававшийся кротким, безответным и покорным, ударил кулаком по подлокотнику кресла и изрек голосом, шедшим, казалось, из его наконец размороженных тестикул:
— И зеленого хочу, и черного тоже.
Пора, сказал себе врач, расплачиваясь за пиво и разжимая лапы гуляки, который дошел уже до фазы объятий, пора стартовать отсюда на всех парах, как малафья из яиц.
На улице вечерело: возможно, ближе к ночи его жена придет в этот бар и даже не глянет на каменные арки сада.