В то время он мучился над созданием крайне слабой поэмы, навеянной «Бледным огнем» Набокова, и верил, что обладает размахом Клоделя периода великих од, смягченным сдержанностью Т. С. Элиота: отсутствие таланта — благодать, как он убедился позднее, только вот трудно бывает с этим смириться. И, приняв свою заурядность, поняв, что он обычный человек, иногда позволяющий себе, как куропатка, вспорхнуть в каком-нибудь случайном стихотворении, и спину его не тяготит гигантский горб бессмертия, он почувствовал, что может себе позволить страдать без оригинальничанья, молчать, не окружая себя стеной печальной сосредоточенности, которая ассоциировалась у него с гениальностью.
Психиатр обошел Шелковичный сад, пройдя вдоль пахнущих солнцем домов, впитывающих штукатуркой фруктовый сок света. На одной стене, где остатки сорванных плакатов болтались, как тряпье на лысом затылке, он прочел надпись углем:
И логотип анархистов внизу: ироничное А, заключенное в круг. Шедший впереди него слепой стучал по камушкам тротуара тростью, будто отбивая ритм неуверенными кастаньетами: мертвый город, подумал врач, мертвый город в гробу из изразцов, ожидающий без надежды всякого, кто еще явится, будь то слепые, пенсионеры, вдовы, Салазар, который, бог его знает, может, и не умер. В больнице, где работал врач, был пациент, алентежанец, серьезный, очень сдержанный сеньор Жоакин, всегда в шляпе с мягкими полями и в идеально чистом и отглаженном комбинезоне, постоянно находившийся на прямой телепатической связи с бывшим председателем Совета министров, которого он почтительно именовал «наш профессор» и от которого получал указания о том, как следует организовать работу государственных учреждений. Он служил в республиканской гвардии где-то в затерянном поселке на равнине, когда в один прекрасный день стал, угрожая ружьем односельчанам, сгонять их на строительство тюрьмы в городе Кашиаш, повинуясь инструкциям, которые ему нашептал на ухо наш профессор. Время от времени психиатр получал письма из родного поселка сеньора Жоакина, подписанные настоятелем местного собора или начальником пожарной бригады, с просьбой ни в коем случае не выпускать на волю этого грозного эмиссара призрака. Однажды врач вызвал сеньора Жоакина к себе в кабинет и сказал ему то, что не осмеливались сообщить санитары:
— Сеньор Жоакин, наш профессор скончался полтора месяца назад. Вот и в газете фотография.
Сеньор Жоакин выглянул за дверь, чтобы убедиться, что никто не подслушивает, вернулся в кабинет, наклонился к психиатру и прошептал:
— Это все понарошку, сеньор доктор. Он подсунул им труп двойника, и оппозиция проглотила наживку; ну сами посудите: он вот только минут пятнадцать назад назначил меня министром финансов. Наш профессор переиграет всех.
Салазар, каналья, так ты вообще никогда не помрешь, подумал тогда врач, не зная, как справиться с одержимостью сеньора Жоакина: сколько же еще на свете таких сеньоров Жоакинов, готовых вслепую следовать за бывшим хромым семинаристом с душой скаредной экономки, пересчитывающей мелочь в чулане? На самом-то деле, рассуждал врач, огибая Шелковичный сад, Салазар лопнул, и из его живота выскочили сотни Салазарчиков, готовых продолжать его дело с тупым усердием бездарных учеников, сотни Салазарчиков, сотни кастратов-извращенцев, возглавляющих редакции газет, организующих митинги, плетущих заговоры под юбками своих дон Марий[91]
или вопящих в Бразилии о великих достоинствах корпоративизма. И это в стране, где случаются закаты, идеальные по цвету и освещенности, как картины Матисса, сияющие строгой красотой монастыря Алкобаса, в стране, где народ так закален в баталиях, что аж яйца закоптились, и сколько бы при Новом государстве их ни пытались спрятать под сутаны, но все равно, ах, Мендеш Пинту[92]: твердя «Аве Мария» и паля из пушек, мы ринулись на них и не успели прочесть «Верую», как всех их уложили.Он вошел в бар, как будто в жаркий день нырнул под влажную сень беседки, увитой виноградными лозами, и, прежде чем глаза привыкли к полумраку, разглядел в темной мгле лишь смутные отблески ламп на стекле бутылок и на металле, похожие на рассеянные огни Лиссабона, когда смотришь на него со стороны моря туманными ночами. Спотыкаясь, он инстинктивно добрел до стойки, как близорукий пес, отыскивающий кость, которую должен был оставить хозяин, но тем временем смутные фигуры приобретали очертания, зубы, оскаленные в улыбке, плавали где-то рядом, рука, сжимающая рюмку, качнулась слева, и мир столов и стульев и каких-то людей возник из ничего, обрел объем и плотность, окружил его, и стало так, как будто солнце, светящее там, снаружи, и деревья, и каменные арки Шелковичного сада вдруг оказались далеко-далеко, затерялись в нереальном измерении прошлого.