Не замечая моих пассов и вряд ли учитывая меня самого, в комнате вокруг располагались престарелые поклонницы поэта. За широкой спиной шубы, как на старинной сцене, на привилегированных стульях и табуретках, созерцая поэта со спины, сидели сухонькие древние интеллигентки. Панбархат и стеклярус. Белые глаза, выцветший ситчик. Вечные девушки. Которые знали, которые приходили, которые повторялись, некоторые притворялись. Но повторяясь, притворяясь, они черпали для себя особую сладость в близости к своему кумиру. Не так уж много места занимали они в жизни гения – походы по грибы, пасхальная суета на кухне, местная библиотека – даже толстуха в пенсне и то умудрялась сидеть на стуле одной половинкой зада, обтянутого праздничным крепдешином. Остальные стулья были совсем пустые. Одна видимость, что старушки, зеленый стеклярус, а проведешь рукой… Так я и сделал. Отодвинувшись, я подумал, на местном кладбище, если приглядеться к пожелтелым фарфоровом фото на плитах возле его памятника, многих увидишь и узнаешь.
Поэт тоже существовал в двух ипостасях. Один в распахнутой шубе кричал в форточку и все старался докричаться до себя, который стоял снаружи возле черно-лаковых машин, тоже в шубе нараспашку. И слушал довольно иронично. Потому что был молод. А тот уже обрюзг, стареющий тенор. Поэт пытался докричаться до себя – там на улице и досадовал: «Весь мир меня слышит, а не умею! Сам себя не слышу».
Я хотел схватить его за рукав шубы: хватит! напрасно! не надо! Но пальцы мои опять разъехались на фотографической блестящей плоскости.
БЕЛЬЕ НА СТАРОМ ДВОРЕ
На крыше от чердачного окна до антенны протянуты бельевые веревки. И между домами – от балкона к балкону. Везде развешаны простыни, пододеяльники, вообще – постельное белье, кальсоны, майки. И снова – постельное белье, кальсоны, майки, сорочки, рубашки. И опять ближе к земле – голубые призрачно кальсоны, оранжевые майки, которые кажутся черными, рубашки в полоску и просто белое – нежно светится под луной.