В общем, такой исторический анекдот произошел. А ведь десятком лет раньше всех могли и посадить. А еще раньше и задушить, по Суслову. Рискованно в России быть свободным художником…
Наконец мы доехали. Эрнст открыл ключом мастерскую. Какую по счету? Был я у метро «Аэропорт», был на Сретенке, был на проспекте Мира – всех не упомнишь. И еще был в мастерской-музее в Швеции, три часа езды от Стокгольма на машине, среди сосновых лесов и длинных озер.
Так уж получилось, колесили поэты – я, Виктор Соснора и Вознесенский – по шведским городкам с выступлениями. Было начало июня. На ярко-зеленых луговинах паслись табунки лошадей, просто так – украшая пейзаж. Шведы – мэры своих коммун – были молоды, джинсовы и радушны. А тут еще такой подарок: в большом доме с просторными окнами – фигуры и кентавры, наверху – цикл картин. Все было полно яростью жизни. И величавость, и сила северной природы были сродни произведениям художника. Я понял, почему эти высокие блондинистые люди его особенно любят здесь.
Ну так вот, открыл Эрнст свою очередную мастерскую в Сохо в Нью-Йорке. И я снова попал в мир его гигантов. И сразу разговор о главном, будто мы и не прерывали его: об искусстве, о политике. О том, что вчера он завтракал с приехавшим Черномырдиным и тот сказал, что больше всего опасается, что наверх придут непрофессионалы. О том, что всюду, даже в Екатеринбурге, его памятники превратились в долгострои, кроме памятника жертвам репрессий на Магадане. Тот почти готов, и скоро Эрнст полетит завершать его. Эрнст показал мне большую голову в глине, над которой он работал. Это портрет его друга Мераба Мамардашвили – замечательного философа, которого и я знавал, увы, уже покойного. Может быть, великого.
– Я раньше удивлялся скульпторам, которые делают портреты, и на что им эти все морщинки на лице? – говорил Эрнст. – А теперь каждая морщинка его мне дорога, все хочется вылепить. Сам себе удивляюсь. А жена у меня молодая и твоя поклонница.
А я думал вот что: тебе была дана великая дружба, Эрнст. И теперь дана настоящая любовь. И ты всего этого оказался достоин, как человек и как русский художник. Ну если и сравнивать внутреннего тебя, то только с большим каменным блоком, жизнь и судьба сняли с тебя все лишнее, и осталось в самый раз, чтобы выразить «идею сердца».
АНДЕГРАУНД, КОТОРОГО НЕ БЫЛО[24]
В «стихи для детей» Сапгир вписался. При этом «взрослая» его лирика осталась за пределами печати. Как потом определили – в «андеграунде».
Андеграунд, подполье. Я никогда там не был, и напрасно литературные мифологи считают, что я – оттуда. Это постоянное недоразумение и путаница, столь свойственная России и нашему постсоветскому времени. Недаром известный критик ставит это слово в кавычки. Была литературная богема: московская, питерская – молодая, с присущим ей вольным житьем. Да она и сейчас есть. Из богемы уходили – вверх в официальные структуры, в эмиграцию и в подполье. Туда, вниз, наиболее слабые и несостоявшиеся характеры, не сумевшие противостоять водке и наркотикам, вообще – соблазнам. Не устоял и покатился по ступенькам. А так я рад бы подняться, да посидел, огляделся: своя жизнь, подпольная, и уже привык. Завтра, завтра, когда-нибудь вылезу на свет…
Почему мы не были так называемым андеграундом? (Понятие, с моей точки зрения, достаточно условное и «литературное». И упоминать об андеграунде в этическом плане – это все равно что жалеть русский народ. А он над собой не рыдает, он просто живет как считает нужным. И жалеть его значит не уважать его.) Итак, почему?
Потому что в шестидесятые и семидесятые и в Москве, и в Питере, и в других заветных местах России мы – молодые художники и литераторы, нельзя не объединить – считали себя и свой кружок центром вселенной и то, что нам открывалось в искусстве, – самым важным для себя и самого искусства. Мы всегда были готовы объявиться, но общество, руководимое и ведомое полуграмотными начальниками или льстиво (вспомните Хрущева и Брежнева!) подыгрывающими им идеологами, на все свежее и искреннее реагировало соответственно: от «не пущать» до «врага народа». От «тунеядца» – до «психушки». Помню, поэт Борис Слуцкий говорил мне: «Вы бы, Генрих, что-нибудь историческое написали. Во всем, что вы пишете, чувствуется личность. А личность-то и не годится». Он и для детей мне посоветовал писать, просто отвел за руку в издательство. Отдушины были всегда. Непризнанные литераторы писали, неизвестные художники работали. Создавали будущее, то есть теперь уже настоящее. Славные имена!
Мы были молоды: были юные подруги и друзья, скудость обстановки, нищие пиры на чердаках и в подвалах, путешествия и приключения, Крым и Кавказ. Но жили мы ради того, что горело в нас и жгло изнутри и не давало нам покоя, не позволяло нам сделаться обывателями. Иного встряхнуть, как опустевшую зажигалку, – и опять теплится огонек.