Это здание Двенадцати коллегий. Они [коллегии] заменили старые приказы для того, чтобы — еще по мысли Петра — не разошлись действия министерств, они должны были сидеть почти что в одном доме. Но из этого ничего не вышло. Они все равно разошлись, и если писали друг другу, то бумаги по дороге пропадали. Но университет был замечательный: длинная улица, вот этот коридор, который вам показали. По нему ходили студенты самых разных специальностей: физики, математики, филологи, восточники. Филологи — разных видов. Мы их [студентов] не отличали: филолог идет — он книги несет, у математика тоже такая задумчивость в глазах. Их было мало. Ну вот так устроено было: коридор, комната с маленькой библиотекой, потом профессорская комната и вот это помещение, где мы сдавали экзамены. Здесь преподавал Шахматов, Платонов, Бодуэн де Куртенэ, ну Булич, Румянцев, Тураев, Тарле[876]
. Тут была великая наука, европейская наука. Наука, которая проходила через сложную школу: я эту школу обошел и несколько в этом раскаиваюсь. Но бывают эпохи в науке, когда нужны люди, которые приходят в нее со стороны.[Есть] многие люди, про которых мы забыли: вот Шилейко был студентом этого университета. Вы Шилейко не знаете, а он был специалист по шумеро-аккадскому языку[877]
. По тому языку, для которого Библия была свежей новостью. Библия была через несколько тысяч лет. Там, значит, писали на глине: эти глиняные таблицы не исчезли. И мы восстанавливаем сейчас старую эпоху — эпоху, когда не было железа, а уже была поэзия. Не было лошади, а поэзия была, и ездили только на ослах. Я тут не сдавал экзамены, потому что я был очень занят. У нас был свой кружок — ОПОЯЗ, общество по изучению теории поэтического языка. Там были из доцентуры Виктор Максимович Жирмунский, который умер академиком недавно, доцент Борис Михайлович Эйхенбаум. Молодой еще, совсем молодой Юрий Тынянов. Сергей Бонди — все тогда собирался написать книгу и до сих пор не написал. И не потому, что он не знает, а потому что ему кажется, что еще можно дописать: он занимается ритмом Пушкина. Тут читал превосходный историк Александр Веселовский, который говорил, когда мы его спрашивали, что прочесть: «Надо все читать. Уже вопрос неправильный, надо все читать, сами найдете, что читать». Так вот Веселовский написал «Введение в историческую поэтику», изданную, несколько раз опровергнутую, теперь помилованную, — и я считаю себя его учеником. Но наши старые деды считали, что искусство развивается по прямой линии: вот, скажем, был Ломоносов, после Ломоносова был Державин, после Державина, ну скажем, был Батюшков, потом был Пушкин, и так идет. Но, на самом деле, как говорят, «история начинает, как странная хозяйка, сразу несколько сыров». Существует несколько школ, и это не ошибки, это разные понимания системы поэзии. А в общем плане, университетском — это разные модели мира, которые противоречат друг другу. Но [они] нужны. Одним из самых знаменитых профессоров у нас был академик Краковской академии Бодуэн де Куртенэ. Он говорил, что язык надо изучать в его сегодняшних проявлениях: говор, жанр, языки торговцев.Вот эта странная помесь футуристов — я был футуристом — товарищей Маяковского, Хлебникова; и передовые ученые того времени — это был ОПОЯЗ.
И вот эти книжки, которые мы тогда издавали, — там заблуждений много. Но Лев Николаевич в семьдесят седьмом году Страхову писал: «Я не могу начать нового романа, потому что у меня нет стихийной энергии заблуждения»[878]
. Энергия заблуждения — когда человек работает сам, не боится создавать свое: сперва сделаем, а потом посмотрим. Потому что, покамест вы боитесь материала, вы не мастер. У типографщиков различались: мастер с рукой и мастер без руки. Мастер с рукой может взять кусок набора и переставить на другое место, а [тот, что] без руки — позовет другого мастера. Так мы были, воспитанные поэзией, — мы были мастерами и профессорами с рукой. И наши «детские» брошюры пятьдесят лет переиздаются с параллельными текстами: русский текст и тот текст, на языке которого его будет читать другой человек, проверяя по русскому тексту, правильно ли переведено.Так что смолоду было бито-граблено, и совесть надо иметь; но были мы не просто разбойниками, а были мы ушкуйниками, которые далеко заплывают.
Нас звали ревтройкой: Тынянов, я, Эйхенбаум. Мы по-своему любили друг друга, ссорились. Как мы все — еще было время трудное — мы хорошо знали, что конину надо жарить, а не варить: это еще когда она у тебя есть, эта конина, а если нет, то надо только вспоминать, как это делают.