Боюсь, читатель, ты ладоньюприкроешь тягостность зевка.Прости мне кровь мою чалдонью,но я тебе опять долдонюо той же станции Зима.Зима! Вокзальчик с палисадом,деревьев чахлых полдесятка,и замедляет поезд ход,и пассажиры волосатов своих пижамах полосатых,как тигры, прыгают вперед.Я возвратился после странствий,покрытый пылью Англий, Франций,и пылью слухов обо мне,и – буду прям – не на коне.Я возвратился не в почете,а после критики крутой,полезной нам… (в конечном счете…),и с лаской принят был родней.И дядя мой Андрей в итогесказал такие мне слова:«Не раскисай. Есть руки, ноги,и даже вроде голова.Закон у нас хороший есть —кто не работает, не ест».И, как герой труда, геройския ел, простак, да есть мастак,но предложили мне по свойски:«Ты почитал бы нам, земляк…»Я намекал на что-то сложноот слов мучительных в поту,но был отвод не принят, словноне понимали, что плету.Мне брюки гладила сестренкаи утешала горячо —то с женской нежностью, то строго:«Все будет, Женька, хорошо…»Я не робел перед Парижем,когда свистел он и ревел,но перед залом тем притихшимдевчат рабочих и парнишекя, как ребенок, оробел.Стоял я вроде истукана,не в силах сделать первый шаг,но вдруг оттуда, из туманауслышал я: «Давай, земляк…»И я вздохнул светло и просто,как будто вдруг меня спасла,перекрывая эту пропасть,прямая крепкая сосна.И мне казалось – постепенновсе раздвигались эти стены,и вся в огнях и зеленяхгудками Волги и Ураластрана звала и ободряла:«Давай, земляк… Давай, земляк…»Меня в Москве, кусая, жаля,«народным гневом» напужали,но вместо яда молокомне дал народ, к Москве небрежен,и не забуду я, как неженбыл гнев народа моего…1963