Мы оказались на такой высоте, что море уже было похоже не на волнистые горные хребты, как если смотреть из Бальбека, а наоборот, на голубоватый ледник или сияющую долину, когда на них смотришь сверху вниз с самого высокого пика или с дороги, петляющей в горах. Дробящиеся волны и расходившиеся от них концентрические круги словно застыли навеки; даже эмалевое море, незаметно менявшее цвет, на дне бухты, там, где дно углубилось под влиянием морских течений, обретало голубовато-молочную белизну, в которой чернели, словно застрявшие мухи, неподвижные паромы. Мне казалось, что больший простор просто не может открыться ниоткуда. Но с каждым поворотом дороги нам представал еще более обширный вид, а когда мы подъехали к дувильской заставе, отодвинулся отрог скалы, скрывавший от нас половину бухты, и слева я вдруг увидел такой же глубокий залив, как тот, что виднелся впереди раньше, только пропорции его изменились и он стал вдвое прекраснее. Воздух на этой высоте был такой, что его свежесть и чистота опьяняла. Я любил Вердюренов; то, что они прислали за нами экипажи, представлялось мне трогательным проявлением доброты. Мне хотелось расцеловать княгиню. Я сказал ей, что никогда не видел такой красоты. Она поклялась мне, что ей тоже нравятся эти края больше любых других. Но я чувствовал, что для нее, как для Вердюренов, главное было не любоваться наподобие туристов, а вкусно есть в этом месте, принимать у себя в гостях тех, кто им по душе, писать там письма, читать, словом, жить и лениво позволять здешней красоте себя овевать, не обращая на нее особого внимания.