Читаем Соколиный рубеж полностью

Как будто в самой голове рванули парашютную перкаль, и сухое трескучее эхо заметалось в колючей ограде – кто-то все-таки дал автоматную очередь над головами, опахнув всех смирительной студью, подломив ослабевшие ноги. Сбежались, стеснили, погнали отарой. Пихали их в спину локтями, прикладами, били, но люди не чуяли собственных тел – стесненные друг другом, семенили, привычно угнувшись и как бы сломавшись в хребтах, инстинктивным движением Адама прикрыв причиндалы, хоть стыдиться своей наготы им давно подобало, как мертвым.

Зворыгина пихнули в спину окованным прикладом – и, ссыпавшись по каменным ступенькам в студеные недра подвала, увидел: все смотрят на него, сверля и выковыривая правду.

– Ты, ты его, ты! Я видел! За что?! – Ромашка вцепился Григорию в руку: глаза его скорее умоляли, чем казнили.

Зворыгин влепил его в стенку, вкогтился в кадык, затиснув в хлипком горле писк и клекот и как будто бы перетекая глазами в огромные, сочащиеся ужасом и мукой непонимания глаза:

– Да, да! Иди давай фрицам про это скажи! Ты мне, мне, Зворыгину, веришь?! Ну! Веришь, что я – это я?! Комдиву ты веришь?! Который с тобой как с цыпленком – ты жив до сих пор, потому что был он! А этот – стукач, провокатор! Не веришь, не знаешь, не видел, не понял?! Мы видели, мы! Он Бирюкова продал, он! Он все наши умыслы сек на таран! А немец за это в него – холостыми! Ты жилы тянул из себя, глупый козлик, а он отдыхал каждый день на перине! Жил, жил за твой счет, как Кощей! Ты думаешь, я так хотел?! Но так было надо! Ты завтра сам увидишь и поймешь! Верь, верь мне, Ромашка! Ты ничего не видел – нет его, и все! И не дай бог, ребята, кто из вас чего другое скажет немцам. Самим себе другое! Придавлю!

– Довольно, Зворыгин. Ромашка все понял. Возможно, ребята, они нас теперь будут бить. Так вы уж терпите. – Ощепкова трясло от боли, как ошпаренного пса, он не был железным физически, весь, но пересиливал себя, баюкая обваренную руку, и говорил с прерывистым подвывом: – Будут бить… так одна… будет польза от этого дела – вам тогда станет ясно, какую же ценность для немцев наш товарищ Ершов представлял… Трясет тебя эка, – сказал он потише, как только Зворыгин шатнулся к нему.

– Я многих убил. В самолетах. – Зворыгин мял горло, как будто выпихивая застрявшие ершеные слова. – Кто враг всего русского – не человек. В бою убить врага – святое дело. Я в воздухе их с упоением… мое это, ну! Но я не палач. Тот для войны почти любой годится, у кого руки-ноги в наличии, а для такого ремесла – не знаю кто, особые. Вот знаю, что – гад, и все равно в нутрях сосет, как я не знаю.

– Ершова ты тоже, считай, на войне. Уверен будь, не думай.

И Зворыгин умолк, осознав, что еще перед баней для себя все решил, что давно уже понял, что есть такой край, на котором человек может быть только зверем, если он хочет жить дальше как человек или хоть человеком подохнуть. Как упавшее зрелое яблоко. Все. Пустоту затопило дальнейшее: как отбить немцам нюх – запах, смысл убийства Ершова?

Громыхнули засовы, ударил электрический свет, и могучая, толстая ледяная струя хлобыстнула в подвал и отшибла в глубь бетонной коробки стоящих возле самых ступенек троих, заметалась под низким потолком, раздавая тяжелые, как дубинкой, удары иззябшим до костей летунам. Снова стоном и воем залепило Григорию уши. Кто-то ринулся этому ломовому потоку навстречь, словно в дикой надежде заткнуть, кто-то вжался в бетонную стену – изгибавшая спину змея молотила, мотала, валила и тех, и других, из-под ног вышибая бетонную твердь, отрывая, ломая воздетые для защиты бессильные руки, как ветки, полосуя до самых костей, разрезая разъятые криками лица, разбивая в груди и мольбы, и проклятия, и, казалось, последние вздохи людей.

Никто не мог не то что подняться на карачки, но даже трепыхнуться под струей; все они уже были не десятком людей со своим разумением и даже не стадом, а какой-то медузой или кучей раздавленных, сплющенных дружка с дружкой червей – словом, неразделимой безжизненной, слизистой плотью, колыхавшейся под непрерывным буравящим натиском.

Оглушенные, смятые, издающие лишь подыхающе-сиплое «х-хы-ы…», они не сразу ощутили, что струя опустилась на их спины плавной, ленивой дугой, перестала хлестать, захлебнулась, не услышали стука сапог по ступенькам и задвигались, только когда их раскисшее тело немцы стали пинками месить и взбивать: «Ауфштейн! Ауфштейн!» Встать на ноги было не легче, чем одетому слизью сазану на хвост. Они поднялись и не падали лишь потому, что все теперь держались друг за друга.

Сквозь бьющий в лицо белый свет фонаря Зворыгин вгляделся в фигуры: трое дюжих солдат с автоматами, Реш и сошедший в подвал, как в клоаку, средоточие дизентерии, молодой офицер, не пилот, в серой форме с тремя кубарями в квадратной петлице.

– Что, понрафилась банья? – начал Реш, неприязненно и страдальчески морщась. – Я хочу понимать, кто убивать Ершова и за что. От этого зафисит, что я делать с фами дальше.

Перейти на страницу:

Похожие книги