Тайна души этого человека меня и манила к себе, и пугала. Я откровенно завидовал Люсе Одуванчику, имевшей единственно свободный доступ в будку Панько, даже единственно козырявшей этим. Нарочито громко, чтоб мы слышали, она вопрошала: «А это что? А это зачем?» Розовый пальчик стремительно перескакивал с одного предмета на другой. Все было для нее веселой игрой, она звонко заливалась смехом, она даже прижимала ручки к груди, раскидывала их, перегибаясь назад, — и все оттого, что названия были ужасно смешные: «крейцмейсель», «пёрка», «фуганок», «бура», «штангель». Она, может, и вправду думала, что Панько играет с нею, вроде как тогда, с надетым на пальцы Петрушкой тряпичным, во время ее болезни. А может, чувствовала его добрым волшебником, таким угрюмым, но добрым, обросшим бородой, лешим. В будке Панько Люся Одуванчик вполне могла вообразить себя феей, сказочной принцессой, для которой добрый леший все-все сделает!.. Ведь ради одной Люси Панько мог разжечь примус, накачать его до гудящего синепламенного горения темной, замасленной щеткой, похожей на десятикратно увеличенную зубную щетку, смести к середине верстака медные и железные опилки, чтоб сыпать их из щепоти над горящим примусом — делать фейерверк…
Я мечтал о том, что когда-нибудь тоже удостоюсь внимания Панько, буду допущенным в его будку, где он мне разрешит трогать напильники и стамески, ножовки и тисочки, а главное, приобщит меня к своей слесарной тайне, откроет секреты власти над металлом. Но едва я вспоминаю про ворованный вместе с Колькой Мухой ключ, как место этой мечты занимает раскаянье и безнадежность…
Помидоры, помидоры… Это было похоже на наваждение. Целый день, вечером, во сне — всё помидоры! Словно въелись они в сетчатку глаза, пробрались в мозг, заполнив собой каждую частицу памяти, каждый уголок души. На миг закроешь глаза, а видишь все те же помидоры, помидоры… На жухлой и полегшей ботве, на этой разомлелой от солнца и дурманящей ароматом ботве — ослепительно красные, в зеркально-матовых бликах — помидоры. Нет, они не круглые, они налитые, как купчихи, с многими изжелта-красными подбородками и животами. Их прямо распирает изнутри, как тех же купчих! И так же удерживают, точно невидимые завязки и шнуровки, упруго втянутые перепонки.
Мы и во сне собираем помидоры — нередко кто-то вскрикнет сквозь сон, вскинет руку, шурша соломой, поищет еще в темноте — но усталость берет свое. Мы здоровые дети — и сон наш сильнее дневного возбуждения, мы как убитые спим на соломе, укрытые жидкими, вытертыми одеялами, сложенными вдвое.
Леман в эти дни чувствует себя настоящим стратегом! Он все носится по полю, каждый раз что-то придумывает, как нас лучше расставить, чтоб работа шла споро, заметно. Видно, нервничает наш стратег, опасается, что не выполним норму, что в самом деле окажемся дармоедной саранчой и не оправдаем харчи Карпенко. Он расформировал бригаду младших, придав их по паре каждой паре взрослых, которая носит за проволочные ручки ящик.
«Так они больше сделают!» — заверяет тетю Клаву Леман. Потом он придумал некий «солноворот». Собирать всегда, имея солнце сзади, за спиной! Если с утра мы начинали с одного конца, то после обеда нам надлежало начать с другого.
И по свидетельству весовщика, чернявого хитрована в толстовке, дело шло каждый раз заметно лучше! Потом Леман выделил постоянных носильщиков. Опять дело пошло на улучшение. Теперь весовщику стало не до хитрой улыбочки, он едва успевал за нами. Лемана теперь не устраивала пробка у весов. Он потребовал у Карпенко второго весовщика.
— Иначе — простой за счет колхоза! — решительно заявил Леман, поглядывая на свои ручные часы с металлической крышкой-решеткой, — чтоб не разбилось стекло. Как он ухитрялся видеть стрелки сквозь эту решетку? Леман потел, под мышками обозначились белые разводы соли, но, как ни уговаривали тетя Клава и Белла Григорьевна, он решительно отказался снять френч свой и остаться в майке.
Карпенко — тот больше всех потел, хватался то и дело за свой платок, не успевая однако вытирать пот. Трудно ему было с этим беспокойным человеком, Леманом! Он не скрывал своей неприязненности:
— Хвороба ты, а не человек… Навязался ты на мою шею, Хфедор Хфранцевич! — За глаза почему-то ругал его немчурой, но это были ругательства того особого сорта, которые скрывали внутреннее одобрение и невыказанное признание.
Потом Карпенко вспомнил: есть у него, правда, еще одни весы, да неисправные.
— Кто их починит? Работа то-он-кая! Это тебе не кобылу подковать… Все некогда в город отвезти.
— Кто починит, говоришь? А Панько на что? — держа за лацкан тучного председателя, чтоб не отвертелся, говорил Леман. — Сейчас же доставь сюда весы! Совой о пень или со пнем о сову?