— Переиздавать «Переписку» всё же придётся, и я прошу тебя ещё раз, прошу настоятельно, потому что хочу вам добра, вы мне в этом поверьте, как брату: выбрось ты это грязное замечание о Погодине, выбрось всенепременно, чтобы оно впредь тебя не позорило в глазах всех честных людей, которые не ведают и без того, что о тебе подумать, после множества недоумений, которые окружили внезапно ваше громкое имя.
Николай Васильевич отметил как-то холодно, чуть не равнодушно, что вот и дождался сообщенья о том, что всенародно позорит себя в глазах именно честных людей каким-то одним замечанием, которое непременно должно быть наименовано грязным в этой дружеской, предположительно тёплой беседе. Его поразило, что он оставался бесчувственным: ни задора, ни гнева, точно речь завелась не о нём. Он со вниманием ощупал своевольные свои ощущенья. Всё так: его настроение оказывалось безмятежным и ровным, в его настроении не послышалось ничего, кроме слабой, едва различимой тени тоски. Больше того, ему сделалась любопытна эта несколько громковатая речь, в которой Степан настойчиво убеждал его, не поднимая, однако, глаз, повёртывая сигарку в разные стороны, теперь уже между ладонями:
— Замечание это, по мненью всех честных людей, и несправедливо, и неуместно, и бесчестит тебя. Я своим дружеским долгом полагаю напомнить тебе: великий писатель не должен выглядеть мелочным, от этого недолго сделаться мелким.
Он оценил хитроумную игру этих слов, афоризм же, по всей вероятности, придумался прежде, дома ещё, в кабинете, однако и эта приготовленность афоризма нисколько не зацепила его. Он вдруг изумился: что за суровый покой? И не ответил, недодумал опять. Он лишь с тихой радостью принял как милость, что душа его, слишком ранимая, наконец-то становилась неуязвимой и обсуждать самые скользкие темы являются силы ума. Как хорошо! И, приспуская ресницы, он нарочно подзадорил Степана, чтобы узнать, для какой всё-таки надобности тот явился к нему:
— Именно так я и думал о нём.
Степан взметнул брови и вытянул губы, точно дунуть хотел:
— Ну так и что? Думай как хочешь! Скажи ему сам, если приспичило вдруг, с глазу на глаз, что тебе не нравится в нём, какая черта. Для чего же печатно-то близкого друга срамить? Да и дружба зачем?
Тогда он пояснил, улыбаясь решительно:
— А затем, что бесчестен и недобросовестен он, и хуже всего, что бесчестен даже с собой. Главное, ещё и затем, что не только не обдумал упрёк и не заглянул поглубже в себя, а ещё явней свой грех выдаёт за свою добродетель, а хуже этого не может быть ничего ни в каком человеке, тем более в таком человеке, как он. Ты пойми, упрёки во спасение нам. Чем больше живёшь и чем становишься лучше, тем более жаждешь упрёков, а ему надобно, чтобы его не попрекали ничем, каково? Да я бы дал много за то, чтобы слышать, как бранят меня самого, хотя бы и тот же Погодин, разве я ему когда воспрещал? Даже самая несправедливая брань, какова всегда его брань, для меня давно сущий подарок, потому что всякий раз заставляет меня оглядываться на себя самого, а едва оглянешься на себя самого, тотчас не увидеть нельзя, что в тебе ещё многого недостаёт. Пусть же оглянется на себя, это необходимо ему.
Степан, неожиданно для него, согласился, склонив голову несколько набок:
— Что ж, хорошо.
Но он был убеждён, едва взглянув сверху прямо в лицо, что сию же минуту удивительно прямой Степан каким-нибудь чудным образом выкрутится и вывернет свою мысль наизнанку, и ожидал, даже с небольшим интересом, куда тот метнёт, сам неторопливо подумывал, каким способом можно было бы совершить фигуру выворачиванья.
Поморщив лоб, совершенно слегка, Степан поднял вверх, не без торжественности, указательный палец:
— Но и ты неделикатно с ним поступил. Согласись, одно уж стоит другого.
Ну, таким и должен быть первый ход, слабоват, да за ним приготовлен второй, и он возразил:
— Между нами всеми есть недоразумение в этом затянувшемся деле. И старый Аксаков, и ты, и Погодин сильно уверены в том, что я сержусь на него, и под этим углом на все слова мои вы и глядите, привыкнувши, по чувству нежного участья друг к другу, щадить человека в миролюбивое время и только во гневе высказывать ему всю правду о нём. Вы и в моих словах увидели гнев и, что похуже ещё, долговременное желание мстить. Однако ж ни гнева, ни желания мстить у меня в этом деле не слышалось. Давно прошёл гнев, мстительности же я никогда не питал ни к кому, как бы ни оскорбили меня.
Даже напротив, меня всегда веселила мысль примиренья с самым непримиримым, наиболее ожесточённым на меня неприятелем. Минута прошенья и примиренья всегда казалась мне праздником и в жизни моей лучшей минутой. Вот истинная правда моего сердца тебе.
Степан воскликнул искренно:
— Как я за вас рад! Вы даже не знаете, как я теперь рад!
Нисколько не приметив этого чувства, он пустился доказывать, не успев подумать о том, что сам заваривал спор, в который искусно заманивали его: