По примеру сурового Данта, второй том был задуман им как чистилище русской души. И во втором русскую землю бременили байбаки и лодыри, сидевшие сиднем у распахнутого настежь окна или задавшие на деньги детей оглушительный бал. И во втором ненасытные прорвы проедали с первым встречным отцовское достояние на кулебяках и бараньих боках, а норовистый реформатор поправлял вконец загубленное хозяйство бесконечным потоком немыслимых предписаний Бог весть о чём, однако требуя неукоснительного и буквального их исполненья. И во втором смышлёные наши приобретатели, которые за пояс заткнут европейских, прибирали к рукам чужое наследство, наплетя таких изворотистых петель, таких юридических загогулин, что и сам чёрт не в силах был решительно ничего разобрать. Но он уже тронул эту беспросветную тьму эгоизма, безмыслия, прозябанья первым слабым проблеском света, намекнув на то, что повсюду возможно делать добро. Время полного света пока ещё, разумеется, не настало, темновато кругом на Руси. Всего лишь первая заря предстоявшего утра забрезжилась на этих страницах, переправленных множество раз, когда чёрная глушь чуть редеет, точно в густые чернила брызнули малую толику молока, когда восточный край гигантского неба едва рдеется алым и всё живое, алчущее движенья, словно замирает в ожидании солнца, чтобы расти, цвести и дать зрелый плод, как ждёт и жаждет братской любви человек.
Николай Васильевич поприткнулся к спинке дивана. И во втором томе ему бы хотелось разлить побольше света, ибо он всякий день ощущал эту неотступную, беспокойную необходимость как можно скорей осветить идеей движенья и доброго дела целый мир, погруженный в приобретательство, хитроумные петли и загогулины эгоизма. Но он был поэт, умевший чутким ухом расслышать гармонию во всём, понимавший по этой причине, каким режущим слух диссонансом был бы тогда переход от первого тома, где царили бездуховность и мёртвая тьма, и он расслышал, понял и сам себя удержал. К тому же без подготовки, без правильного движения мысли, которая не выносит внезапных скачков, его бы не понял никто. Ещё самая первая проба ему самому, а вместе с ним и читателю, мирно дремавшему в бездуховности и тьме. Тут в общем гноище бестолковщины протолкались люди покрупнее Маниловых, потолковее Плюшкиных, поделовитее Собакевичей, с крупицей совести и души, с размахом и разумением, с желанием послужить всё себе да себе, однако уже не только себе, но и ближним немного, толкущимся возле него. Крупные люди, образцы добродетели, образцы богатырства, ждали ещё впереди.
К тому же он ощущал, что живёт в переходное время. Весь мир его представлялся в начале большого пути. Мир этот исподволь, тишком да сторонкой, порывался вперёд, где решительно вся наша жизнь должна была перестроиться наново, по закону братской любви, порывался, да всё не двигался, не перестраивался, хоть тресни, ни на шаг не подвигался вперёд. Он мечтал осветить этот путь к добрым делам и к братской любви и пока сеял первые искры, ещё невеликие крохи того, чем жила, чем горела, как пламень, душа. В этих первых искрах светилась надежда, робкая, слабая, чуть приметные светлячки на долгом и трудном пути обновления самого человека. Однако и самой слабой, самой робкой надеждой поэма обретала чудный, аллегорический смысл, намекая на то, что и самая омертвелая в эгоизме душа умерла не совсем, теплится, теплится живая душа и под гнусностью оскудения волнуется тайным желанием сделать что-то для ближних своих, толкущихся возле неё, да молчит, омрачённая ложью, страшным соблазном приобретательства и пронырства, и надо всякую душу будить, тормошить и толкать вперёд живым примером доброго дела, бескорыстных трудов, сердечного сострадания и братской любви.
И уже там, после этой неприметливой, ненавязчивой подготовки, поднимется богатырство третьего тома, который новым дантовским раем вздымался в мечте. Третий том представит самый путь души к совершенству. В нём, как обещал в первом томе, «предстанет несметно богатство русского духа, пройдёт муж, одарённый божественными доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И мёртвыми покажутся перед ними все добродетельные люди других племён, как мёртвая книга перед живым словом! Подымутся русские движения... и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов... Но к чему и зачем говорить о том, что впереди?..»
Он сунулся подбородком в колени, слабым голосом повторив:
— К чему и зачем говорить о том, что впереди...