Легко и задорно написались эти неунывные звуки лет десять назад. Далеко впереди, на загляденье прекрасный и радушный, стоял перед очами его вдохновенный финал, и с той поры это великолепие замысла вечно маячило ему светом бодрости, надежды впереди, много лет воспламеняя больного, хилого, слабодушного автора на подвиг самоотречённого творчества, свершая который ощущал он в душе крупицы того богатырства, какого не сможет втеснить в третий том, если прежде хоть сколько-нибудь не прикопит этого свойства в себе.
Нынче думалось о том громоподобном финале без задора, без лёгкости. Самонадеянность юности пролетела давно. Годами испытаний, незаслуженных поношений принакопилась пугливая осторожность. Много ли понабрал он в себе светоносных крупиц? Много ли в душе своей приберёг богатырства? А уже вплоть приближалась горькая пора воплощенья, надвинулось неспокойное время заключить обжигающее пламя финала не в одну только мечту, которая, пролетая над нами, обыкновенно не оставляет никакого следа, но в бегущие по белой бумаги, прокалённые жаждой богатырского подвига строки. Бумаги десть и в руку перо!
Что же остановило, что испугало его?
Он покачнулся и застонал, прикрыв рот испуганной пястью. Он жаждал отречься, он отрекался от самого себя, он возжигал в себе чистое пламя самой искренней братской любви, прощая походя и такие обиды, которых, казалось, никто никогда не прощал, а совершенство, как прежде, маячило и манило далеко впереди, и всё ещё не было живительных соков для бесстрашного воплощения удивительного богатства русского духа, и не явилось таких добродетелей, чтобы выхватить из души того славного мужа, которого в своих легкокрылых мечтах щедро одаривал несметною доблестью, и не принакопилось энергии духа, чтобы русское обновление зажглось от него, и не открылось довольно той братской любви, из чистого пламени и вечного света которой созидается великое братство, и мало отыскалось тех смелых, из самого сердца вышедших слов, по первому звуку которых безоговорочно и бестрепетно верят в силу и победу добра. Финал был когда-то ужасно красив, а нынче на месте финала забрезжила заколоченная наглухо дверь.
Какая ужасная, какая нестерпимая боль! Боже великий! Как заглушить, чем затопить её, как начавшийся в доме пожар? Как вырвать из памяти неприготовленность к исполнению стародавней мечты? Как жить, осознав бессилие творящего духа? Как умереть, чтобы уже не страдать?
Схватил голову в руки да и пал ничком на диван, может быть, отчаянно плакал, заглушив рыданья подушкой, может быть, лежал без сознанья. Наконец зашевелился и сел, вытянув руку вперёд, точно перед ним вечный собеседник его, и глухо, но страстно сказал:
— Довольно, прошу, довольно мучить меня, как попавшую в клетку мышь, или душу на подвиг возвысь, или навсегда отпусти! Честно и свято готов я, как прежде, исполнить мой труд, ибо лишь честно и свято ту книгу возможно создать, которая обновит человека и с ним человечество вместе, возвещая пути и дороги к братской любви. Я трудился, превозмогая усталость, болезнь. Я трудился не ради себя самого. Я трудился не ради того, чтобы как-нибудь захватить побольше суетной славы и презренных, вечно гнусных копеек. Вот, погляди, уже сделано всё, что я только мог, на что достало мне моих сил. Довольно ли? Или в самом деле так скудно перо? Не затерялось ли где-нибудь новых путей к совершенству, которым всякое слово обращается в обжигающий пламень? Если новый путь где-нибудь затерялся, я готов! Дай высшее вдохновение мне — я свершу то, что нынче не находится сил сотворить! Если недостоин я высшего вдохновения, что ж, я уйду, я приготовил себя и на это. Разве моей просьбы сердечной невозможно понять? Разве невыполнимо исполнить моленье моё? Разве надежды не остаётся даже на это? Изъяви же мне волю Твою!
Он согласился:
— Можешь уйти, если хочешь, я отпускаю тебя, однако не шутят такими вещами, не шутят, гляди! Уверен ли ты, что не совершаешь новой, уже непоправимой ошибки? Ибо жизнь тебе дана Богом, а Бог запретил прерывать её собственной волей, и по этой причине своевольно покусившихся на себя не погребают в церковной ограде, в освящённой земле. Помни об этом и заново взвесь.
Он слушал, и говорил, и кивал головой. Глаза его так проваливались, что не были видны. Лицо в последних слабых отблесках вечера почти слилось с потемневшей обивкой дивана. Он с хрипением выдавил из себя:
— Хорошо, я взвешу, я проверю себя, однако в последний уж раз.
Он согласился:
— Взвесь и проверь в последний уж раз, ибо в самом деле ты можешь уйти.
Он мелко и часто закивал головой:
— На всё милость и воля Его.