— Так, мол, и так, всё дело в том, уважаемый друг, что все мы должны стать такими, какими ты видишь этих хороших людей, помещённых в поэме моей.
С головы до ног оглядит его изумлённо читатель, потом с ног до головы оглядит снисходительно и с ухмылкой отрежет:
— Но я не таков, и люди нынче, мой друг, не такие, и, пока все мы таковы, мне, как всем прочим и остальным, придётся в первую очередь биться о покое, о сытости, а в наш век, как это ведомо, мой друг, и тебе, в покое и сытости одни прохвосты живут, одни подлецы, как ты выразился, не вполне деликатно, хотя я не подлец.
Он пригладит волосы с обеих сторон и скромно заметит:
— Дурно, неуважаемый друг, одной-то сытостью жить.
Читатель поскривится да и плюнет в ответ:
— Да у меня и времени не останется на иное, чёрт тебя задери. Изумительные вещи происходят на свете, сам ты смекни. К примеру, с Иваном Петровичем мы совместно кисли на школьной скамье, обоим было жестковато сидеть, Иван-то Петрович не то чтобы полный дурак, а всё-таки плёлся от меня далеко назади. Соскочивши со школьной скамьи, я все книжки читал, по твоему, сукин сын, наущенью, Иван же Петрович более по практической части пошёл; глядь, у Ивана Петровича собственный выезд, квартирка занимает этаж, ковры, мебеля, а я вот квартирую чёрт знает где и таскаюсь повсюду пешком, подмётки на сапогах так и горят, точно их нарочно кто дерёт с сапогов. Что ж выходит, я-то похуже да погаже его, а он заслужил?
Он, конечно, этак политично подёргает нос, благо страсть как удобен на этот предмет, и попробует изъяснить:
— Всё должно быть на этом едете иначе, мой неуважаемый друг и дурак. Я показал тебе кое-какие примеры, ты же к ним присмотрись, полюби их да и примись за добро. Впрочем, я собираюсь тут многое довершить, посвязать все концы и начала, чтобы убедительно и бесспорно представить тебе всё, однако, видишь ли, ты обожди: чтобы позаняться этим делом засучив рукава, я ещё душу свою не обделал и сам ещё не достиг совершенства, прости.
И читатель с облегчением ткнёт в него грязным перстом и загремит напропалую презрительным хохотом:
— Да ты, мой друг, свихнулся с ума!
И поднимется с места ещё кто-нибудь и в неистовстве своём повторит:
— Мы снова видим, к несчастью, что мистико-лирические выходки в «Мёртвых душах» были не простыми, случайными ошибками со стороны автора их, но зерном, может быть совершенной утраты таланта для русской литературы... Всё более и более забывая значенье своё как художника, принимает он тон глашатая каких-то истин, которые в сущности отзываются ничем иным, как парадоксами человека, сбившегося со своего настоящего пути ложными теориями и системами, всегда гибельными для искусства и таланта...
Поди доказывай, с кем в одном доме живёшь, кого числишь в приятелях, от кого получаешь умные письма, поди возвещай, что теории и системы тут ни при чём, что это слабое сердце твоё изболелось, глядя на Русь.
Тот читатель хоть чистым, неистовым был, а этот, новый-то, совершенная дрянь. И он живо представил мучителя.
Запущенные волосы, полупрозрачная лысина в глубине, первым жирком и злорадством обуженные глаза, от непотребства и пития уже измятые посерелые щёки, жадные губы, мерзкий оскал, обязательно брюшко: истинная пакость без брюшка никогда не бывает, непременный закон. Отбыл день в канцелярии, себе в пропитание позашиб кой-чего, налгал и напакостил так, что стоном стонут вокруг и честные и даже бесчестные лица, рюмку очищенной белой пустил, откушал того и сего, на коротком досуге полистал поэмку «Мёртвые души», покрутил головой, повздыхал: «Экое сочиняют на свете...» — да, сытно зевнув во весь рот, мирно последовал почивать, с тем чтобы наутро со свежими силами вновь напакостить ближнему, налгать короба с два и зашибить в два раза больше копеек, догнав и обогнав оборотистого Ивана Петровича, намозолившего глаза своею роскошной квартиркой и европейским экипажем на мягчайшем, почти неслышном ходу.
— Сжечь, сию же минуту всё сжечь!
Николай Васильевич очнулся от этого крика. Болела ладонь от чего-то, исступлённо зажатого в ней. Он разжал ладонь, поглядел, засветил свечку, обломав нагоревший фитиль, и крохотное пламя её зарделось болезненно, тускло, навевая тоску. Он швырнул спички на стол, вытянул за цепочку часы, купленные в Швейцарии у хорошего мастера, и сильно надавил на плоскую кнопку в боку. Крышка отскочила. Было без четверти семь. Опасное обнаружилось время: в этот именно час от нечего делать все хорошие образованные русские люди Москвы принимались отдавать один другому визиты, а Никитский бульвар чуть не всем по пути. Кто-нибудь ни с того ни с сего мог явиться того и гляди, а он ещё запалил сдуру огонь, небось на две версты отовсюду видать. Следовало ждать да всех переждать.
Он ощутил ослепительный голод, так что в глазах затуманилось и сверкнуло какими-то тёмными искрами, а в пустом животе задрожало и взныло. Он испугался, что его силы отстают до срока и вновь надо будет откладывать, как отложил он по слабости и по дури вчера.