22 сентября [1938]. Охота мне дорога из-того, что я работаю ногами и не думаю, но все, что пропущено, в голове потом является сразу с такой силой, какой не добьешься в правильной жизни. <…> Кошмарный сон, – будто бы среди множества людей я как в лесу, заваленном сучьями в три яруса: люди вплотную везде вокруг и даже подо мной. Я плюнул туда вниз и, взглянув туда, в направлении плевка, увидел, что два доктора режут кому-то толстую ногу. Я вздрогнул и ахнул от ужаса. «Вот барчонок какой, – раздался голос снизу, – неужели еще не привык?» И я, сконфуженный, поправился очень ловко: «Я не тому ужаснулся, что человека режут, а что я, недоглядев, плюнул туда». И тут я заметил, что всюду по серым, лежащим на земле людям перебегают большие крысы. Одна и по мне поперек прошла по животу, другая ближе, и я даже отпихнул рукой. И вдруг она остановилась и глянула на меня страшно, готовая броситься, и я понял, что она сейчас находится в своих крысиных правах, имеющих силу перед правами человека, и я смертельно обидел ее, и обиженная крыса может сделать со мной что только ей захочется…323
На этот раз Пришвин никак не комментирует сон. Ключевые символы этого сна можно расшифровать на основании дневника и биографического контекста. Один такой образ – ярусы леса. Летом 1937 года Пришвин предпринял экспедицию с целью изучения лесной жизни, завершившуюся публикацией рассказа «Этажи леса». Для описания природного устройства он использовал образ многоквартирного дома: «Мне пришлось однажды наблюдать в лесу, что у них, зверушек и птиц, с этажами не как у нас в небоскребах: у нас всегда можно с кем-нибудь перемениться этажами, у них каждая порода живет непременно в своем этаже». Сон представляет картину этажей, или ярусов, леса, составленных из человеческих тел: это этажи насилия, которые «я» просматривает сверху. Другой ключевой образ сна – ампутация, разъятие тела на части – также имеет ассоциативные соответствия. В дни очередного показательного процесса, 28 января 1937 года, Пришвин писал, с ужасом и сарказмом, что с утра до ночи «дикторы народного гнева вещают по радио: псы, гадюки, подлецы» и что на одной фабрике «постановили, чтобы не расстреливать, а четвертовать». (Замечу, что 29 января он записал: «удачно набросал несколько главок книги о „новом человеке“».) Тридцатого января, когда был объявлен приговор – расстрел, Пришвин записал, что для его сына Пети расстрел был неожиданностью – они с подругой так «втравились», что ждали, когда «псам и гадам» будут «отнимать члены, рубить пальцы и т. п.»324
. Записанный много позже сон об ампутации выражает эмоциональную реакцию на насилие в образах, предполагающих синтез противоречивых чувств: животный ужас, вызываемый насилием, с которым сталкивается каждый гражданин (образ «я» как невольного наблюдателя того, как кому-то режут члены); надежда, что акт насилия – необходимая лечебная мера (человека режут доктора); смущение и опасение, когда обнаруживается, что «я» в ужасе от насилия (лишь «барчонок», незрелый человек прежнего времени, еще не привык смотреть, как режут человека); умение скрыть свой ужас («я, сконфуженный, поправился очень ловко: „Я не тому ужаснулся, что человека режут…“»). Наконец, в образе страшной крысы, «имеющей права на человека», сон выражает понимание субъектом того, что даже ничтожные жесты сохранения себя от соучастия в насилии могут спровоцировать страшную месть. Действие сна происходит в сокровенном для Пришвина пространстве леса: сон фиксирует факт проникновения террора в самые глубинные пространства частной жизни, которые Пришвин изо всех сил стремился защитить.