— А что, прекрасная мысль. Впрочем, не могу же я идти вот так… Как по-вашему?
— Почему бы и нет? — галантно возражает он, хотя видит — еще бы не видеть, — что ее длинная хлопковая юбка вся в кошачьей шерсти, так же, как и продавленное кресло, накрытое заношенной красной шалью, куда она его усадила.
— А что… оно бы и неплохо отвлечься. Подождите, я в момент переоденусь.
В ожидании он шныряет по комнате точь-в-точь такой, как те бесчисленные конурки, где он курил травку, пока совсем недолго числился студентом Лестерского политеха. Хотя Марни Райан, несомненно, продукт пятидесятых с этой ее типичной для того времени игривостью уже не по годам, обстановка комнаты — линялое индийское покрывало на диване, бархатные драпировки, расшитые разноцветными блестками, белый афганский коврик в синих и красных узорах — приводит на память пришедшее на смену пятидесятым более раскованное десятилетие. Все здесь мятое, обтрепанное и явно несет службу сверх положенного срока. Его помощница разведала, что через год после смерти Мэддена она вышла замуж за девятнадцатилетнего студента Нью-Йоркского университета, но через несколько месяцев бросила его; в 1969 съехалась со своим учителем йоги, позже сдавала на пару с ним комнаты с завтраками на Виргинских островах. Последние двенадцать лет перебивалась с петельки на пуговку, все ее доходы — мизерное наследство от брата, за которым она ходила, пока он болел раком, да время от времени подработка корректурой в одном медицинском журнале.
Но когда десять минут прошло, а она так и не вышла, он направляется к облупленной белой полке в углу, отыскивает среди книжек Керуака, Кеннета Пэтчена[71]
и Гинзберга первый том Карлоса Кастанеды[72], на котором ее знакомство с современной литературой, по-видимому, окончилось.Она знает, что на лиловом платье под мышкой дыра, на левой груди — пятно, знает, что ее духи шибают в нос, что с тех пор, как они пришли в ресторан, она слишком много хихикает, слишком бурно жестикулирует. К тому же она заказала «манхэттен», а его давно никто не пьет. Знает все, но это ничуть не помогает. Ей известно, что мужчины не понимают, когда ведут себя глупо, женщины, напротив, всегда понимают, и в этом главное различие между ними и еще одно их, мужчин, преимущество.
Официант приносит заказ. Она пригубливает бокал не сразу.
— Вы не против, если я буду вас записывать?
— Здесь?
— Диктофон совсем маленький, его не заметить, к тому же я его закамуфлирую, — он ловко прячет диктофон за оббитую вазочку с единственной розой, — так что его никто не увидит.
— Что ж, я не против.
— Ну а теперь расскажите мне о Клее Мэддене.
— Нет, нет, это так не делается… Вы должны задавать мне вопросы.
— Это почему же?
— Так способнее отвечать, вот почему.
Она опасается, как бы, выпив, не наговорить чего лишнего, не переключиться с Клея Мэддена на Стюарта Холлиса, ее последнего любовника, сегодня утром, когда она ему позвонила, к телефону подошла какая-то баба с немецким акцентом. Он даже не очень-то ей и нравится: только и знает, что рассказывать, как прижал к ногтю врагов на работе, да и в постели на него не угодить, но она рассчитывала, что он не будет ходить на сторону, слишком боится заразиться. Вот и не придала значения тревожным знакам: молчащему в полночь телефону, банке кондиционера, мед с маслом жожоба, на полке в душе, притом что у него и волос-то практически нет. Даже он ее обманывает, большего унижения и представить нельзя.
— Будьте здоровы, — говорит Марк Дадли, когда она чихает.
— Спасибо.
И вдруг ей вспоминается, так ярко, как уже много лет не вспоминался, тот, совсем особый, день, и она сама в тот день — взбалмошная, артачливая: она уже три часа таскалась за подругой Кэрол из галереи в галерею. Ноги в босоножках на высоченных каблуках ныли, а стоило ей разахаться перед какой-нибудь картиной, как Кэрол тут же обнаруживала в ее композиции изъяны или заявляла, что все это жевано-пережевано, а то и делала кислую мину. Так же было и с книгами. Если Марни говорила, что прочла книгу — просто потряс, Кэрол в ответ сообщала, что это полная ерунда, вот она прочла книгу так это книга, а Марни о ней, конечно же, и не слыхала. А про одну из картин, перед которой Марни остановилась, Кэрол сказала, что это подделка под Клея Мэддена, ну Марни и спроси, кто такой этот Мэдден.
— Чуть не самый великий из живых художников, — объявила Кэрол. — Во всяком случае, самый великий американский художник.
— Ты с ним знакома? — спросила Марии.
— Видела и не раз. Он, как и все они, вечно торчит в «Бристоле».
— Так чего б нам туда не пойти?
Они потягивали лимонад в баре за столиком по соседству с кухней, когда Кэрол толканула ее, указав на дюжего небритого мужчину.
— Вот он. Вот Клей Мэдден.
— Пойду поговорю с ним, — сказала она, мигом встала, и Кэрол не успела ее удержать. Так бывало в школе: что только не выкинешь «на слабо», чтобы утереть всем нос. И пусть Кэрол давит авторитетом, устанавливает, кто талант, а кто гений, пусть себе судит-рядит, что непреложно, а что нет, но заговорить с Клеем Мэдденом у нее кишка тонка.