Агеда проповедует коммунизм на христианской основе, но так как слово «коммунизм» обжигает ей губы, она предпочитает называть его солидарностью. Это не теоретический коммунизм и не партийный, объясняет она, а коммунизм добрых людей, готовых раздать весь хлеб, разрезанный на равные доли. Короче говоря, речь идет о «демократическом коммунизме», но такое наименование вызывает у Хромого взрыв хохота. Агеда изображает наивное непонимание, мягко всплескивает руками и начинает пылко вещать о простом народе, «социальном щите» и зле, внутренне присущем капитализму. Поэтому для нее тут вопроса нет – она будет голосовать за «Подемос». Хромой взвивается как ошпаренный кот:
– Знаешь, детка моя, но «Подемос» – это левые экстремисты. Ты что, желаешь своей стране красный голод, ГУЛАГ, миллионы погибших, как при Мао, или полный развал, как в Венесуэле?
– Чего я желаю, так это хоть капельку справедливости.
– Пустые слова, демагогия, абстракции, которые мало или вообще ничего общего не имеют с реальностью; надувательство, которое помогает захватить власть тирану. Можно подумать, тебя ничему не научили уроки двадцатого века… самого кровавого за последние столетия.
Так они и продолжают (я по памяти записываю отрывки их диалога), очень долго продолжают – то в шутку, то всерьез, легко соглашаясь во всем быть несогласными.
– А ты-то за кого будешь голосовать?
Они выжидательно смотрят на меня, желая наконец узнать, на чью сторону встану я.
– Меня волнует только глобальное потепление климата, таяние снегов на полюсах и контроль за выбросами углекислого газа. Короче, экология.
Наступила короткая пауза, после чего они растерянно, а может непонимающе, переглядываются, словно говоря: «А это еще кто тут подал голос? И вообще, что такой тип делает в нашей Испании?»
Я шагал в сторону рынка и думал: «Если она заявилась вчера в бар, то вряд ли ей придет в голову глупая мысль еще и сегодня поджидать меня». Так нет же, Агеда стояла на своем обычном месте в своем дурацком наряде и со своим толстым псом, который, судя по всему, снова обрел нужную физическую форму, чтобы совершать долгие прогулки.
Агеде кажется, что встреча с ней вызвала у меня досаду, о чем она тотчас сообщает, но без тени упрека, хотя с померкнувшим от огорчения взглядом. И все-таки я улавливаю в ее словах легкое осуждение, но, возможно, это всего лишь мои фантазии. Или она хочет намекнуть, что я не умею притворяться? Я бы предпочел, чтобы она нашла у меня другие недостатки. Поэтому я спрашиваю, с чего она так решила.
Агеда отвечает, что уже давно заметила отчужденность в моем поведении. Вчера в баре у Альфонсо я в основном помалкивал, пока они спорили с Хромым, которого она, естественно, в глаза так не называет, на сегодняшние политические темы. Видимо, я хотел бы побеседовать со своим другом о чем-то личном, но при ней сделать этого не мог. Кажется, их разговор меня раздражал. Наверное, «с учетом моего спокойного характера» их спор был слишком бурным. Но ведь спорили они не совсем всерьез, и дружба стоит выше любых идеологических разногласий (до чего же она наивна!).
Кроме того, Агеда заметила на моем лице кривую ухмылку, когда я вошел в бар и увидел ее там. Но я не должен – пожалуйста! – обижаться. Она готова извиниться, если что-то поняла не так или ляпнула глупость. И к рынку сегодня пришла лишь для того, чтобы сказать «положа руку на сердце»: я могу не волноваться, меньше всего ей хочется досаждать мне, и если я не желаю ее видеть, достаточно сказать об этом прямо – она оставит меня в покое.
– Просто я чувствую себя чуть-чуть одинокой, понимаешь?
Потом Агеда призналась, что буквально тает от восторга, глядя на доверие, которое мы с Хромым питаем друг к другу; глядя на наши встречи в баре у Альфонсо, где мы обмениваемся шутками и откровенничаем. Она решила, что тоже могла бы – нет, не каждый день, а хотя бы изредка – присоединяться к нашему дружескому кружку, где царят веселье и смех, но, вероятно, ей как женщине доступ в него закрыт.
Если бы она знала…