Лис всех выслушивал, всем улыбался, находил для каждого ласковое слово, короче говоря, нравился всем или почти всем. «Вы совсем ничего не едите», – говорил он Живоглоту. А у Белого Медведя спрашивал: «Вы не заболели? вы какой-то бледный». У Волка, сидевшего напротив, он интересовался, куда делся волчий аппетит? А у зевающего Пингвина – от души ли он веселится? Белого Орла он уверял: «Не бойтесь, Польска не сгинела»[513]. Дрозда уговаривал: «Ну скажите же хоть пару слов». У Лесной Мыши спрашивал, на кого она точит зубы. И всех уверял: «Друзья мои, вы сможете писать, кто о чем захочет».
Наконец наступил великий момент: дело дошло до тостов, и каждому пришлось говорить речь стоя и в одиночестве. Видели бы вы, как все взялись лапами за голову, принялись чесать в затылке, шевелить губами и повторять вполголоса свои импровизации.
К несчастью, не только порядок произнесения тостов, но даже их число были определены заранее. Это едва не вызвало недовольства. «Положим, поголодать даже полезно, но подавиться тостом – это верная смерть», – роптали ораторы. Воистину, двум смертям не бывать, но одной-то не миновать!
Несмотря на принятые мудрые меры предосторожности, выступавших все равно осталось так много, что я затрудняюсь перечислить их всех. Гуси с Гусятами встречали каждый тост приветственным гоготанием на радость всей честной компании.
Поскольку всякое Животное обожает жаловаться на жизнь, прошения потекли широкой рекой
Нечего и сомневаться в том, что первый тост был произнесен за свободу. Это дело обычное, и если бедная свобода до сих пор так слаба, то не пирующие тому виной.
Второй тост, исполненный величайшей галантности, был за прекрасных дам, а вернее сказать, «за прекрасный пол, украшающий нашу жизнь!». Произнес его любезный Гиппопотам, чья учтивость общеизвестна, и слова его были встречены восхищенным шепотом.
К концу вечера публика так разгулялась, что сломала фонтан, и это позволило всем напиться не только вдоволь, но и допьяна.
Радость заразительна, и остановиться было совершенно невозможно. Порешили отложить все дела и перейти к развлечениям. Сказано – сделано. Условились никому не подчиняться, говорить что взбредет в голову и вовсе ни о чем не думать. Никому уже не было дела ни до будущего звериной нации, ни до будущей политики, ни до будущей редакции; все желали только петь и плясать. Все горланили кто во что горазд, и обед кончился так же, как всякий обед, участники которого намереваются изменить мир, – все заснули.
Назавтра, да и во все следующие дни, Звери заметили, что мир вовсе не переменился, что меняют его вовсе не те, кто ест и пьет, и что надобно жить по-прежнему, – а это не всегда так легко, как кажется.
Во всяком случае, так думал Его Светлость Лис. Он проснулся с чем-то вроде короны на голове, и хотя этой короной он увенчал себя самолично, повторив знаменитые слова: «Руки прочь от моего венца!»[514], мне кажется, что порой он немного сожалел о простом хлопчатом ночном колпаке. Вчерашний день дался ему нелегко и немного охладил его любовь к почестям. Захватить власть – это еще не все, нужно уметь ею пользоваться, и Его Светлость, не строя иллюзий, прекрасно сознавал, что это вещь непростая.
«Во-первых, – решил он, – я буду избегать, как чумы, любых всенародных празднеств[515].
Во-вторых, я перестану подавать лапу всем подряд. На одну мытую лапу приходится столько немытых! Не говоря уже о том, – добавил он, указывая на свой воротник, запятнанный кровью, – что некоторые обнимают слишком крепко и слишком цепко.
В-третьих, поскольку скипетр мой есть не что иное, как простое перо, и нести его не слишком тяжело, я желаю, чтобы и монаршая моя власть не отягощала ни меня, ни моих подданных. Посему я буду делать, что душе угодно, и от этого дела пойдут все лучше и лучше, я же так истово предамся праздности, что…
– Вас назовут Наполеоном Лисов[516], Ваша Светлость, – сказал я, – и совершенно справедливо.
– Итак, – продолжал Его Светлость, сделав вид, будто ничего не слышал, – я издам коротенькую Хартию. Если у нации есть Хартия, ей больше не о чем мечтать[517].
Вот моя Хартия; в ней всего две статьи, но если они хороши, других не нужно.
Филин – философ и литератор