Он пишет: «Мрак схоластического христианства сменяется светом и теплом сарацинской жизни, и это даже несмотря на закат военной мощи мусульман». Картина, которую он для нас воссоздает, ясно показывает влияние именно суфийского, а не «арабского» мышления. Создается впечатление, что этот отрывок составлен чуть ли не с особой целью. Уже само его существование свидетельствует о том, что Мишле интуитивно ощущал действие некоего подспудного процесса, подобно тому, как поэты Эмерсон и Грейвс почувствовали суфийский импульс в поэзии Хафиза и трубадуров.
Мишле сообщает нам, например, что Данте и Св. Фома Аквинский относились к Сатане одним из двух способов – либо чисто по-христиански, «гротескно и грубо, видя его таким, каким он предстал вначале, когда Иисус смог заставить его войти в стадо свиней», либо по-иному (суфийский способ) – в обличии «искусного резонера, схоласта-теолога или пустослова-законника». На этом последнем взгляде, снова и снова, настаивают суфии: «Ищи истинного сатану в схоластическом софисте, или во въедливом, педантичном докторе философии, ибо именно такие и противостоят Истине».
Второй момент, отмечаемый Мишле как вклад ислама в Западную Цивилизацию, это новое понимание любви, материнства, искусства, цвета, вдохновения, а ведь это характеризует именно суфийские идеи и деятельность, а не суровых схоластов мусульманской Испании, которые в 1106–1143 гг. публично сжигали книги Газали – одного из величайших суфиев.
«Из Азии, которую эти люди считали уже уничтоженной, поднимается новая заря ни с чем не сравнимого великолепия. Ее лучи проникают далеко, очень далеко, разгоняя густой туман Запада. Они открывают взору мир природы и искусства, на которые грубое невежество наложило проклятие, но сейчас этот мир начал побеждать своих завоевателей в мирной войне, где оружием являются любовь и материнское обаяние. И кто устоит перед его волшебством? Все очарованы: вскоре уже ни у кого из европейцев не останется ничего, что было бы не из Азии. Восток засыпает нас своими богатствами: ткани и шали, искусно сотканные ковры, поражающие своей мягкостью и безукоризненным сочетанием цветов, а также блистающая сталь острых дамасских клинков убеждают нас в нашем собственном варварстве… В царстве темноты и мракобесия, где здравого смысла так мало, найдется ли хоть одно здравомыслящее существо, способное устоять и принять все это без головокружения и возбуждения… Способен ли хоть один ум, еще не до конца окаменевший и отупевший от бесплодных догм Фомы Аквинского, открыто и свободно воспринять жизнь и живительную силу жизни? Три кудесника берут на себя эту трудную задачу (Альберт Великий, Роджэр Бэкон и Арнольд де Вилланове) и с помощью внутренней силы разума прокладывают себе путь к источнику Природы, но их гению, пусть дерзновенному и неустрашимому, все же не хватает, да и не может хватать приспособляемости и силы народного духа».
Суфийский поток был частично перекрыт. Запад перенял у Востока основу, на базе которой появился избыток роскоши, стали возможными любовная поэзия и наслаждение жизнью. Однако некоторые элементы, необходимые для целого, но совершенно немыслимые без живого образца суфийского Пути, остались почти полностью неизвестными. Суфийский Руководитель в искаженном виде некоего таинственного, почти оккультного персонажа, влачил свое существование в каких-то странных местах. Он был этаким неуловимым существом – все о нем в основном только слышали, но никто не встречал.
Спустя века уже не кто иной, как профессор Николсон, великий ученый, вернувшись к истокам любовного культа, сформировавшего свое собственное наследие на Западе, написал и сам суфийские стихи:
Внутренняя суфийская тема этой поэзии обладала столь огромной жизненной силой, что послужила основой многих более поздних литературных произведений Запада. Вот как это сформулировал один писатель: «Без провансальских певцов и трубадуров в нашей современной музыке было бы очень мало того, что могло бы по достоинству ею называться. Правда, у нас все же были бы погребальные и народные песни, но странный настоятельный призыв к чему-то иному, к чему-то нас ожидающему, к чему-то, что мы как человеческие существа должны осуществить – всего этого в нашей поэзии и музыке, по-видимому, не было бы».[80]