”Что это за лице рассказывает о своем положении! Каких слушателей у него должны мы себе представить? Почему предполагает он их участие? Что за странность рассказывать без всякого вступления или предупреждения? Что за выражение: тюрьма разрушила? Как она разрушила, если он еще может говорить: разрушить можно здание, но человек разрушен быть не может. Вот эти модные поэты! Не спрашивайте у них логики! Они пренебрегают языком”».[172]
Ср. также «Жизнь и труды М. П. Погодина» Н. Барсукова: «Слава его утвердилась около времени нашествия французов. “Какую бы славу имел этот человек, если бы умел жить в свете”». Вот Мерзляков разбирает басню «Дуб и трость»: «Что скрывается за стихом “Но только Фебовы лучи пересекаю?” спрашивал Мерзляков и отвечал: “Вельможи заслоняют так от государей нуждающихся подданных”. Окончив разбор, Мерзляков сказал своим слушателям: “Так, господа, разбирайте; поверьте, я научу вас разбирать благородно, так, как должно”. "Какая откровенность, – замечает по этому поводу Погодин, добрый человек! Если бы ему 10 000 в год, что бы он сделал! Такими-то разборами он и должен занимать нас. Так только и должен учить, какой ни на есть словесности. А Риторика одна к чему полезна…”».[173]Мерзляков продолжил преподавание в Пансионе, даже став ординарным профессором. «Объявление» 1812 г. представляет его курс следующим образом: «АЛЕКСЕЙ ФЕДОРОВИЧ МЕРЗЛЯКОВ, Красноречия и Поэзии Профессор Ординарный,
изъяснит привила Поэзии и Руского слога; прочтет теорию Красноречия и Изящных Наук, по руководству Г. Эшенбурга и дабы утвердить более учащихся в хорошем Вкусе и Словесности, будет разбирать критически образцовые творения Российских и Латинских Писателей. Он постарается более всего приучить слушателей к правильному, чистому и легкому слогу, и для того будет чаще заниматься собственными их сочинениями в стихах и прозе».[174] Не менее тепло отзываются о своем профессоре выпускники Пансиона, М. А. Дмитриев и Н. В. Сушков. Первый вспоминает в «Мелочах из запаса моей памяти»: «Я помню уважение наше, смею сказать, благоговение к Мерзлякову. – Оно было таково, что мы могли бы выразить его словами учеников Пифагора: учитель сказал; ибо что он сказал, было для нас неопровержимо. – Чем объяснить это? – полною доверенностию к его знанию и к его прямому характеру. <…> Я слушал его лекции и в университете (1813–1817). Надобно сказать, что здесь он посещал их лениво, приходил редко; иногда, прождавши его с четверть часа, мы расходились. <…> Его одна лекция приносила много и много плодов, которые дозревали и без его пособия; его разбор какой-нибудь одной оды Державина или Ломоносова открывал так много тайн поэзии, что руководствовал к другим дальнейшим открытиям законов искусства! Он бросал семена, столь свежие и в землю столь восприимчивую, что ни одно не пропадало, а приносило плод сторицею».[175] Ср. в «Главах из воспоминаний моей жизни»: «Он преподавал нам теорию словесности, по известным французским теориям Ле-Батте и других, но главное, занимал нас подробным изучением русских писателей, то есть поэтов… Эти разборы были верны, подробны и обильны плодами разных сведений: в них заключалась и история поэзии в применении к истории времен, и теория в применении к образцам; обзор и целости идеи, и подробностей, как в плане, так и в исполнении. Это был, несмотря на ложность французской теории, художественный курс поэзии. У Мерзлякова как мало было вкуса в собственных произведениях, так много художественного такта в критических разборах. Он был не красноречив и имел недостаток в выговоре и произношении, но когда входил в восторг, а он без восторга не мог говорить о великих поэтах, тогда незаметен был его недостаток…».[176] Второй пишет: «Приземистый, широкоплечий, со свежим, открытым лицем, доброй улыбкой, приглаженными в кружок волосами с пробором вдоль головы, уроженец холодной Сибири… был горяч душой и кроток сердцем. <…> В чопорных собраниях Мерзляков был странен, неловок, молчалив. А где он мог быть запросто, там и разговор его был всегда жив, свободен, увлекателен… Поправляя те из стихотворений своих учеников, которые он признавал лучшими, он щедро пересыпал их своими прекрасными строчками, иногда совершенно переделывал, порой оставлял только форму, мысль, господствующее в них чувство. – Любя всеми силами своей поэтической души русский язык, русскую словесность, русскую поэзию, поддерживая, поощряя едва возникающий талант в каждом из нас, он не пренебрегал и нашими детскими изданиями…»[177]