Всякий раз, когда, несмотря на все старания, нам не удается «персонализировать» вину, мы обычно говорим о социальном угнетении; об угнетении, которое следует из самого существования общества, как некая неизбежная, природная необходимость (если мы намерены ничего с ним не делать); или же об угнетении, которое проистекает из дефектной организации общества (если мы все же надеемся его устранить).
Как бы человек ни объяснял чувство угнетения, корни этого чувства всегда лежат в столкновении между собственными намерениями человека (или намерениями, ощущаемыми как собственные) и возможностью действовать в соответствии с ними. Такого столкновения и следовало бы ожидать в обществе, в котором практически все являются «социальными беженцами», будучи постоянными адресатами не скоординированных и часто противоречивых требований и давлений, исходящих из полуавтономных функциональных секторов большого общества, и взаимно несовместимых оценок таких требований и давлений. Парадоксальным образом, то самое общество, которое, благодаря своей функциональной дифференциации, оставляет индивиду огромный выбор и делает его подлинно «свободным», также порождает в массовых масштабах чувство угнетения.
Если опыт угнетения универсален, то универсальна и тяга к свободе. Смысл свободы остается ясным, пока она мыслится как отмена угнетения; как устранение того или иного конкретного ограничения, идущего вразрез с каким-то желанием, которое в данный момент интенсивнее всего переживается и болезненнее всего фрустрируется. Но не так легко вообразить свободу позитивно, как длительное состояние. Все попытки это сделать неизменно приводят к противоречиям, для которых до сих пор не найдено никакого убедительного решения.
«Полную свободу» можно вообразить (хотя и не практиковать) только как абсолютное одиночество: всецелое воздержание от коммуникации с другими людьми. Подобное состояние нежизнеспособно даже теоретически. Во-первых, освобождение от социальных уз оставило бы «свободное» лицо в одиночестве против превосходящих сил природы; другие люди, сколь бы вредны и надоедливы они ни были в качестве источника нежелательных требований, также являются ресурсами, без которых попытка чисто физического выживания оказалась бы обречена. Во-вторых, именно в коммуникации с другими людьми подтверждаются выборы человека, а его действия получают смысл. Какими бы личными ни казались цели человека, они всегда скорее заимствуются, нежели изобретаются, или по крайней мере ретроспективно получают смысл от одобрения какой-то социальной группы (или же не получают такого одобрения, в каковом случае дальнейшая приверженность поставленной под сомнение цели будет социально классифицирована как случай безумия). Упорное отделение от общения с людьми приведет поэтому к двойному проклятию – незащищенности и растущей неуверенности, – каждого из которых достаточно, чтобы превратить любые мыслимые выгоды свободы в убыток.
Если полная свобода – скорее мысленный эксперимент, нежели практический опыт, то свобода в менее концентрированной форме практикуется под именем «приватности». Приватность – это право предотвращать вторжение других людей (как индивидов или как агентов какой-то надындивидуальной инстанции) в конкретные места, в конкретные моменты или в конкретные занятия. Обладая приватностью, индивид может «уйти с чужих глаз», уверенный, что за ним не наблюдают, и потому способный заниматься чем бы он ни пожелал заниматься, не боясь порицаний. Приватность, как правило, частична – прерывна, ограничена особыми местами или отдельными аспектами жизни. Перейдя известный предел, она может превратиться в одиночество и тем самым дать ощутить вкус некоторых ужасов воображаемой «полной» свободы. Приватность лучше всего выполняет функцию противоядия от социальных давлений в том случае, когда можно свободно в нее входить и из нее выходить; когда приватность действительно остается интерлюдией между периодами социальной вовлеченности; и предпочтительно, такой интерлюдией, для которой сроки может назначать сам человек.