Моё епископство имело власть, которую из-за медлительности потеряло. Там себе митрополию присвоили. Краков был и должен стать главой этих земель, а епископ его стоять самым первым.
Ему громко поддакивали.
– О! Да, да! Так по-Божьему быть должно.
– И так когда-нибудь ещё будет, – прибавил епископ, – когда мы о том постараемся.
По углам начались более весёлые разговоры. Вит воспользовался этим и потихоньку, хорошо выпивши, поэтому тем более смелый, приступил к своему пану. Он воспользовался свободой этого дня и влил в себя больше, чем когда-либо, но мог также много снести, и пока стоял, никогда сознательности не терял, только когда ложился в кровать, был бесчувственной колодой.
Высмеивая епископа, он подошёл к его уху с рассказом о заключённых в тюрьму ксендзах, как их разместил, запер и кого поставил на страже. Потом ещё тише начал разводить жалобы на Топорчиков, на княжеский двор, Вавель и разнообразных врагов милостивейшего пана. Получил в конце кислый ответ, потому что епископ не хотел, чтобы его подозревали в том, что его кто-либо волнует или мог показаться грозным.
А когда он упирался со своими донесениями, придавая им большое значение, в конце концов пробудил гнев в епископе, который его бранью отправил, и Вит ушёл.
Когда это происходило на одном конце стола, пиршество продолжалось всё более весёлое и шумное. После той насмешливой Пястовской литании ксендз Квока начал загадывать загадки и напевать песенки. Расходился смех, сделался ужасный шум.
Квока пел:
Кто-то другой вполголоса запел:
Но продолжение замерло в закрытых ладонью устах…
По углам и более смелые напевы передавали друг другу на ухо.
Была большая свобода. Епископ рад не рад разрешал, потому что именно этим привязывал к себе. Его любимцам всё было дозволено, но за это должны были слушать, не ворча, и выполнять всевозможные приказы.
Вино почти позволяло забыть о трагическом начале пиршества. Избавились от людей, которые были живым упрёком для них. Епископ, хотя строил из себя весёлого, был беспокоен и раздражён, кричал и отгонял Вита, совещался потихоньку с ксендзем Шчепаном, бормотал сам с собой.
Едва одного отпустил, позвал другого.
– Смотреть, – повторил он Виту, – чтобы кто-нибудь из связанных не вырвался. Они имеют тут знакомых, а может, и приятелей, глупые стражники готовы дать запугать себя или захватить… Стеречь их как зеницу ока! Если бы кто-нибудь смирился, просил, требовал свободы, дать мне знать. И с голоду пусть умирают, раз им мученичества хотелось. Оговаривали меня, что посты нарушаю, пусть за меня на сухом хлебе искупают!
Пиршество протянулось допоздна, но епископ не выдержал до конца. Некоторые из каноников, положив головы на руки, спали, другие, опёршись о стену, с закрытыми глазами и открытыми ртами, дремали и храпели; наконец иные, забыв свой сан, рассказывали мерзкие и грубые шутки.
Чужих не было, поэтому могли позволить себе, а ксендз Шчепан бдил, чтобы их в сумерках с фонарями проводили домой.
Когда епископ встал на следующий день, а Вит пришёл к нему с новостями, первое его слово было:
– Что там мои голубки? Как ночь в новом гнезде провели?
Более трезвый теперь Полкоза качал головой, был хмурый.
– Люди крепкие, – сказал он, – хоть бы кто-нибудь пискнул. Молятся.
– Они смягчатся! – сказал епископ. – Помни мне! Хлеб и вода.
– Знаю, и хлеб дал заплесневелый и воду смердящую, – добавил Вит. – Сделаем, что прикажете, лишь бы мне туда к ним не ходить.
– Почему? – спросил Павел.
– Не знаю почему, страшно мне становится, когда их вижу, – сказал Вит. – Не привык я ничего бояться, ни крови, ни стона, но с людьми, что не жалуются и молятся…
Епископ смерил его суровыми глазами.
– И ты сделался бабой! – пробормотал он.
Затем подошёл ксендз Шчепан, который также должен был знать об узниках. Неспокойный епископ сразу спросил о них – и не получил ответа. Повторил вопрос.
– Нужно больше времени, – отпарировал прибывший, – прежде чем их сопротивление сломится. Сдадутся, хоть, наверное, и небыстро.
– Значит, пусть гниют и подыхают! – прервал его Павел с гневом.
У него была привычка, когда совершал какое-нибудь дерзкое деяние, которое должно было вызвать ужас, наперекор людям показываться публично, доказывая, что ничего и никого не боится.
В этот день также с большим двором охотников он поехал через самые людные улицы и рынок. Гмин и все те, кто встречался пастырю, обычно приветствовали его, останавливаясь и вставая на колени для благословения.
Теперь люди, вместо того, чтобы к нему сбегаться, прятались во дворы и за заборы, и никто головы перед ним не склонил, что его разгневало. Даже несколько монахов, которых издалека он узнал по одеянию: духан с красным крестом, доминиканец и францисканец, – заранее от него в дома скрылись.