…Несколько хат, ветряк, сады — вот и весь хуторок. Посреди улицы стоял низенький открытый автомобиль, возле него возились черкесы в тяжелых папахах. Время от времени из калитки выглядывал офицер, раздраженно покрикивал и опять исчезал. Горцы остановили конвойных, присмотрелись к Ивану:
— А ну, хохол, ходи сюда, будем твой башка рубать.
— Какой имеешь профессия? — спросил один из горцев. — Твой — мастеровой? Машина знаешь?
Иван стоял пошатываясь, высохший, потусторонний.
Он не понимал, не слушал. Падал. Его поддерживали…
Развязали руки, и перед его глазами плеснулось что-то влажное. Опять мираж?
— Пей! — кричали ему горцы.
Он засмеялся, с потрескавшихся губ потекла кровь…
Вода! Настоящая, холодная, мокрая… Нырнул головой в ведерко.
С жадностью пил ртом, глазами, всем существом, пил без конца, и вода лилась ему на руки, на грудь — кристальная родниковая вода. Заливал пламя в груди — даже шипело что-то. Утихал шум в голове, светлело в глазах, прояснялись мысли. Он стонал и опять погружался в воду. Теперь, отфыркиваясь, увидел пулемет на заднем сиденье автомобиля, карабины. Почувствовал прилив сил.
— Твой — большевик?
— Большевик.
— Или хочешь твой башка рубать, или машина ремонтируй…
Иванко посмотрел на мотор: все ему знакомо с Киева, — и он начал ковыряться в раскаленных от солнца частях машины. Горючее, испаряясь, забивало дыхание, черкесы отплевывались.
Конвойные Иванки, напившись, отвели коней в холодок под тополи, ослабили подпруги, а сами, упав на спорыш, захрапели. Горцы тоже расселись в холодке.
Вскоре заревел мотор, черкесы вскочили, зачмокали языками: «Ой, карашо!» А конвойные храпели. Но Иванко нарочно заглушил мотор и полез под машину.
Потом еще несколько раз заводил и глушил мотор. Черкесы уже не схватывались, покачивались в полудремоте, лениво наблюдая. А Иванко внезапно дал газ. Машина рванулась с места.
— Ой, карош, карош! — закивали черкесы и вдруг замахали руками: — Не нада ехай, не нада!..
Потом схватились за кинжалы, метнулись к конвойным: автомобиль, поднимая пыль, помчался в степь, унося пулемет и карабины. Нестерпимо ревел мотор. Гул его отдалялся. Завопили черкесы; выбежали офицеры, выстрелили из револьверов; вскочили, растерянно озираясь, конвойные.
Целились из винтовок в облачко пыли, а пули летели неизвестно куда.
Тучка набежала на месяц, легкие тени поплыли над степью, подул свежий ветерок, и Таня спряталась под бурку Иванки, припала к его груди. Вдалеке, у ветряка, маячили дозорные на лошадях; перекликались часовые, подражая птичьим голосам.
Отряд расположился в степном хуторе, откуда вчера убежал Иванко. Изнуренные дневной жарой и грохотом боя, бойцы спали на подводах, завалинках и прямо посреди двора на спорыше.
Днем с хода взяли Удобную, забитую шкуровским обозом. Влетели на рысях.
Таня видела, как Иванко поднялся в высоко подвязанных стременах (казалось, стоит на седле) и, держа в зубах повод, рубил двумя саблями. Бурка развевалась на скаку. Иван походил на огромного орла. На голове белела повязка.
Подавшись вперед, Таня рубила, отбивала чьи-то удары, колола. А рядом орудовал пикой Володя Шпилько, стрелял из маузера его брат Назар. Пули свистели, сверкали сабли, и дико храпели кони, растаптывая чьи-то пышные кудри.
А вечером, когда похоронили двух умерших от ран земляков, после залпа над свежей могилой, Таня надела под френч военного покроя белую вышитую кофточку, заплела две косы и, взволнованная поспешила к ветряку.
Впервые в жизни пришла она на условленное место к своему любимому.
Они долго молчали, прислушиваясь к шорохам ночи, к стуку сердец.
Шесть лет разлуки…
— Ты плачешь?
— Нет, это так, любимый… Я ждала тебя всю жизнь.
— И мне наша разлука показалась столетней.
— И вот — какое счастье! Или, может, это сон?
— Мы теперь будем вместе…
— Всю жизнь, дорогой!
— Когда я не писал из госпиталя, а потом пробирался через фронт, ты думала, что я убит?
— Нет-нет! Я сердцем чувствовала, что ты жив…
— Родная моя!..
— Я жила мечтами о тебе, о нашей жизни… Я представляла, как счастливо мы будем жить в своем доме. И у нас всегда будет радость, и дети будут… два сына. Может, и больше, но мне всегда представляются двое… Такие чернобровые, и глаза у них синие-синие, как у тебя…
— А я не решался и мечтать об этом.
— А как я звала тебя!.. «Иванко! Где ты? Приди ко мне!..» Ты слышал?
— Это было, наверное, когда ты являлась мне ночами… Только мне все казалось, что я не дойду до тебя. Что вот так и упаду где-то на полдороге.
— Любимый!..
— А как я стремился к тебе, Таня, солнышко мое ясное!.. Ты же у меня единственное счастье, и гордость, и будущее мое… Ты и друг мой, и мать родная, и сестра, и любимая…
И умолкли оба. Крепче обнял Иванко свою Таню, нежнее прильнула девушка к его груди… Они были преисполнены счастья. Они впервые видели и чувствовали друг друга так близко.
Горячо обхватила Таня загорелую, крепкую шею Иванки. Но едва их уста слились в первом трепетном поцелуе, как внезапно вблизи, у ветряка, загрохотал сторожевой пулемет, а труба проиграла тревогу.
XXII