В сезоне 1961–1962 годов Николай Охлопков поставил «Медею», Борис Эрин – «Якова Богомолова» Горького в ЦТСА, Петр Васильев – «Тараса Бульбу» в театре Гоголя. Можно ли увидеть между этими спектаклями внутреннюю связь? Полемику? Вряд ли. Даже в одном и том же театре, как, например, в Малом, поставленные в том сезоне «Гроза» и «Маскарад», по существу, никак между собой не соотносились. Но вот начиная с середины 60-х годов классика стала набирать силу. Сначала театр почувствовал, что классика может ему что-то дать. Осмелев, он решил, что и сам может что-то дать классике. Наконец, он лишил классику слова, отобрав ее сюжеты. Быстро освоив Гоголя и Достоевского, Чехова и Шекспира, сведя все богатство и глубину их созданий к нехитрым идеям, лежащим на поверхности или даже вложенным в текст помимо авторской художественной воли, театр выдавал это за современное прочтение, не боясь смещения акцентов; он, не стыдясь, оправдывал тех героев, кого автор заведомо осуждал, а если для этого надо изменить сюжет – что ж, и это не беда. Раз и навсегда считая литературный текст ниже своего прочтения, или по крайней мере не видя необходимости сопряжения себя с этим текстом, театр 70-х годов, подобно Нарциссу, желающему видеть в зеркале себя и только себя, не знающему радости «соприкасания мирам иным» в самом буквальном смысле слова – миру другого человека, за редким исключением, не разрешал проблемы классики, а попросту их отбрасывал.
Справедливости ради надо сказать, что на этом пути у театра были и несомненные удачи, а главное, хорошо это или плохо, такая классика пользовалась успехом и в прессе, и у зрителей. Что ж, может быть, как определенный этап такое восприятие классики было необходимым.
Жаль, что этап этот уж чересчур затянулся, и многим показалось, что это и есть сезам, открывающий классику. Классика ставилась и интерпретировалась в 70-х годах без оглядки на глубокое прочтение текста, существовавшее в филологии. Отчетливость концепции за счет глубины, полноты и сложности – вот принцип освоения классики в 70-е годы.
Что можно сказать на это? Да то, что сказал в свое время молодой Чехов об Иванове-Козельском: «Митрофан Иванов-Козельский не силен для Гамлета. Он понимает Гамлета по-своему. Понимать по-своему не грех, но нужно понимать так, чтобы автор не был в обиде».
В спектаклях талантливых режиссеров этот принцип, по крайности, торжествовал пусть временную, пусть непрочную, а все же несомненную победу. Но время шло, и открытия больших художников, превращенные эпигонами в штамп, как бумеранг, к ним же вернулись и обесценили найденное. И когда я смотрел «Дорогу» в Театре на Малой Бронной, мне казалось, что это не только не Гоголь, но и не Эфрос – это собрание цитат из спектаклей его эпигонов. По меткому наблюдению Юрия Лотмана, «торжественная победа эпигона над вчерашним днем <…> сознания – это подвиг Фальстафа, убивающего уже мертвого Генри Хотспера».
И вот активное социально-политическое осмысление классики второй половины 60-х годов, сменившееся активной ее философской переакцентуацией в первой половине 70-х, на излете цикла идей вызывает недоумение. Театр (режиссура прежде всего) будто и не знает, как ставить классику. Идея «нового прочтения» сменяется идеей «прочтения нового». Не отсюда ли «Генрих IV» Пиранделло, «Лоренцаччо» Мюссе, «Возчик Геншель» Гауптмана, «Любовь – книга золотая» Алексея Константиновича Толстого – пьесы, знакомые лишь специалистам и сами по себе обеспечивающие театру столь милый ему эффект неожиданности? Если Чехов, то «Леший», если Островский, то «Красавец мужчина», «Женитьба Бальзаминова» – тоже не отсюда ли?
Исчерпанность сценического языка – вот характерная черта театра этих лет. Невнимание к другому стало явно мстить за себя, когда обнаружилось оскудение своего. Между тем театр, переводя классику на язык современной сцены, не должен забывать замечательные слова Жуковского о переводе: «…переводчика можно сравнить с должником, который обязывается заплатить, если не тою же монетою, то по крайней мере ту же сумму».