Текст Юлии Мадоры – предмет особого разговора, пожалуй, в данном предисловии излишнего. Надо, однако, сказать, что этот человечески напряженный, исполненный горечи утраты, ностальгии и чувства вины (знакомого, увы, каждому, кто терял близких людей!) рассказ дает массу драгоценной информации будущим биографам Эйдельмана и исследователям второй половины XX века. Юлия Мадора не только расшифровывает «темные места» дневников, но и рисует живое окружение Эйдельмана, ту среду, вне которой он не мог бы существовать и без которой его невозможно понять.
Особую ценность, разумеется, имеют биографические сведения об авторе дневников, почерпнутые как из документов, так и из рассказов самого Эйдельмана, – его детство, юность, судьба отца, взаимоотношения с советской реальностью и так далее.
Суждения Юлии Мадоры неизбежно субъективны. Она рассказывает о «своем Натане», о своей жизни с ним, но, при неизбежной, повторяю, субъективности, делает это вполне корректно.
Не всегда можно согласиться с ее оценками.
«В подавляющем большинстве эти записи, – пишет она о дневниках Эйдельмана, – лишь условно можно отнести к дневниковому жанру, в нем почти отсутствуют интимные переживания, подробности жизни (и даже то, что там есть, пришлось изъять по соображениям такта)».
То, что справедливо изъято из публикуемого текста «по соображениям такта», не играет сколько-нибудь значительной роли в определении жанра записей Эйдельмана. Присутствие или отсутствие событий личной жизни и характеристик, могущих задеть чье-то самолюбие, в данном случае не принципиально.
На мой взгляд, Эйдельман вел дневник в точном смысле слова. Но это особый дневник, отличающийся от дневников, так сказать, классических, с их подробным описанием происходящего. Для эйдельмановского дневника характерна неимоверная концентрация разных пластов мировидения – быта и бытия.
По трансформации текста от периода к периоду можно определить глубинные изменения во взаимоотношениях автора и мира. Если, оставив в стороне прелестные фрагменты детского дневника, начать с записей 1955 года, то можно проследить этот процесс концентрации, стремительное повышение уровня лапидарности записей. Это соответствовало мощному интеллектуальному «взрослению» Эйдельмана, нарастающей потребности вобрать в себя максимум значимого жизненного материала. Это, если угодно, был процесс превращения историка в историософа и художника.
Толстой (к которому Эйдельман относился глубоким интересом, считая, что без учета толстовской доктрины невозможно понять и воспроизвести последнюю треть русского XIX века) писал, отчаявшись совладать с материалом петровской эпохи:
«История хочет описать жизнь народа – миллионов людей. Но тот, кто не только сам описывал даже жизнь одного человека, но хотя бы понял период жизни не только народа, но человека, из описания, тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни, нужно искусство – дар художественности, нужна любовь».
Все это имеет прямое отношение к Эйдельману – и автору дневника, и автору научных монографий, и автору «Большого Жанно».
Толстой в 1870-е годы пришел к выводу, что история-наука не в состоянии адекватно передать историческую реальность. Нужна история-искусство. Оставаясь высокопрофессиональным историком, Эйдельман стремительно расширял свои творческие взаимоотношения с прошлым и настоящим. И дневник демонстрирует нам этот грандиозный процесс. Чего стоят одни только списки осуществленных и задуманных работ в разных жанрах.
На основе дневника можно было бы реконструировать творческий метод Эйдельмана, восходящий к толстовскому осознанию подробности человеческого бытования в истории. Отсюда бесчисленное количество разнокалиберных фактов, ситуаций, зафиксированных встреч, случайных и принципиально важных разговоров – и все это образует невероятно плотную, насыщенную лаву проносящейся жизни.
Думаю, однако, что для широкого читателя, которому и предназначена эта книга, важнее другое – личность автора и встающая из этого потока человеческая драма.
Дневник запечатлел удивительный и горький «парадокс Эйдельмана», особость его судьбы, не совпадающей с обстоятельствами повседневной жизни.
Чем благополучнее становились эти обстоятельства, тем острее ощущается в дневниковых записях нарастание трагедийности восприятия автором себя в историческом потоке.