Не много ли эпиграфов? – может спросить читатель. Нет, не много. Я просто следую традиции. Возьмите «пушкинскую трилогию» моего героя – Натана Эйдельмана («Пушкин и декабристы», «Пушкин. История и современность в художественном сознании поэта», «Пушкин. Из биографии и творчества»): вся она пронизана эпиграфами, десятки эпиграфов, к каждой главе – эпиграф. Но и Эйдельман тоже следовал ясной традиции своего героя. Откройте пушкинскую прозу – эпиграфы, эпиграфы. «Повести Белкина», «Пиковая дама», «Капитанская дочка»: к каждой повести, к каждой главе – эпиграф.
Это не прихоть. Так декларируется характер мировосприятия. Обилие эпиграфов – подчеркнутое обилие связей, открытость системы, разговорчивость, обращение к учителям, соратникам. Диалог.
А вот в прозе Лермонтова эпиграфов, можно сказать, нет. Всего один – к ранней «Княгине Лиговской», строчка Пушкина. В «Герое нашего времени» – ни одного. Принципиально иной характер взаимоотношений с миром…
Теперь надо попытаться определить жанр. То, что видит перед собою читатель, ни в коем случае не анализ пушкиноведческой работы Эйдельмана. И не портрет историка России. Это, пожалуй, заметки. Дружеские заметки. Если угодно, заметки друга, для которого чисто человеческое в герое неотделимо от профессионального.
Есть два типа историков. Одни говорят об истории. Другие говорят с историей. Это не качественная оценка. Это – констатация.
Эйдельман говорил с историей так же расположенно, открыто и бурно, как разговаривал с друзьями. Он был исследователь-собеседник. Из тех, кто разговаривает с богами и при этом не только вопрошает.
Мы знаем эту тенденцию в нашей культуре. Мандельштам с полным правом мог назвать свой «Разговор о Данте» – «Разговором с Данте». Я убежден, что методологические принципы историка зависят в не меньшей степени от особенностей его человеческой натуры, чем от научной школы. Это можно было бы доказать и показать на примерах наших корифеев – от Татищева до Ключевского.
Чтобы понять Эйдельмана в любом его профессиональном качестве и в качестве пушкиниста тем более, необходимо увидеть его за разговором с историей в конкретных исторических обстоятельствах. Быть может, рано надеяться на плодотворную ретроспекцию, но «волею могучих обстоятельств» мы должны торопиться, ибо жизнь наша меняется не менее стремительно, чем во времена Петра или после февральской революции. И мы должны торопиться понимать.
Эйдельман погиб – как и его главный собеседник и учитель Пушкин – на переломе, на разрыве эпох. То, что эпоха уходила, не выполнив своего предназначения, тяжко давило на душу Пушкина, лишая его жизненных сил.
То, что перехлест двух эпох, уходящей и наступающей, оказался неестественно стремителен и оттого порождал чудовищные завихрения и уродства, изнуряло и мучило Эйдельмана. Его типологическое сходство с главными его персонажами – Герценом, Пущиным, Карамзиным и Пушкиным – в плане взаимоотношений с миром подлежит еще внимательному изучению. Он «смотрел вперед» без боязни. Однако на преодоление исторического ужаса уходит слишком много сил. Гениальная фраза Блока об отсутствии воздуха, убившем Пушкина, – универсальна. Мне казалось и кажется, что наступающая эпоха это и есть время Эйдельмана, его друзей и единомышленников. Но может оказаться, что история сыграла с нами жестокую шутку. «Зуб истории гораздо ядовитее, чем Вы думаете», – писал 30 декабря 1918 года все понявший угрюмый Блок торжествующему Маяковскому. Он оказался трагически прав и в этом случае. Быть может, исследователи 80–90-х годов XXI века обнаружат то, что нам сегодня невозможно уловить, – наше смертельное погружение в пространство, наполненное другим историческим воздухом, не пригодным для наших легких.
Перед биографами Эйдельмана откроется широкая возможность гадать: почему он жил последнее время так самоубийственно? Почему, будучи тяжко болен, никому об этом не говорил и не обращался к врачам? Что мешало ему бороться за жизнь, как это сделал бы на его месте почти каждый?
Жизнь в истории, а не просто изучение ее – опасная вещь. Трагедию позднего Пушкина можно уже вычитать из черновика «Истории Петра», из того, как проживал он мучительное умирание первого императора. «Зуб истории гораздо ядовитее», чем мы думаем. Эсхатологический мотив истории русской должен был пронзительно резонировать в душах тех, для кого она стала «почвой и судьбой», а не просто предметом изучения. Карамзина – одного из самых любимых героев Эйдельмана – убило зрелище 14 декабря.