Действительно, исследовать современную словесность так же, как мы исследуем старинную словесность, трудно; однако трудно совсем не потому, что ее система — иная. Это трудно потому, что старинная словесность — это система, на которую мы смотрим со стороны, а словесность нового времени — система, на которую мы смотрим изнутри; в первой мы прежде всего видим общее, во второй частное. Когда мы смотрим на систему изнутри (например, на современную советскую литературу), это значит: то общее, что объединяет ее явления, уже задано в нашем сознании, уже отложилось в нем в невнятную, но несомненную норму, почерпнутую из неохватного и непрекращающегося опыта нашего повседневного чтения. Эту норму (в старину ее называли «вкусом», сейчас это понятие, к сожалению, выпало из литературоведческой проблематики) мы обычно затрудняемся даже сформулировать, как будто она подразумевается сама собой, однако именно с ней мы соотносим каждое новое воспринимаемое нами произведение, отмечаем в нем прежде всего отклонения, даже мельчайшие, от этой нормы и видим в этих отклонениях черты живой индивидуальности. Когда же мы смотрим на систему извне (например, на литературу классицизма), это значит: то общее, что объединяет ее явления, нам неизвестно или недостаточно известно, нам лишь предстоит выяснить нормы этого чужого культурного языка. Делаем мы это так же, как при овладении чужим разговорным языком, — отмечаем прежде всего каждое повторяющееся явление с его контекстом, в каждом новом произведении ловим черты сходства с уже знакомыми и из этих повторяющихся черт пытаемся выложить ту норму, на фоне которой только и можно будет оценить неповторяющиеся черты. При взгляде изнутри мы идем от вкуса, который уже в нас, при взгляде извне — к вкусу, который нам лишь предстоит выработать. Понятно, что при взгляде на поэтику классицизма изнутри Корнель и Расин резко отличны, а при взгляде извне на удивление схожи. Все сказанное — вещи общеизвестные, каждый испытывает подобные ощущения, приступая к знакомству с чужой культурой, но, освоившись в этой культуре, обычно спешит их забыть. А их стоит помнить, чтобы не смешивать разницу воспринимаемых нами объектов и воспринимающих наших способностей.
Любопытно, где проходит граница между той словесной культурой, в которой мы чувствуем себя «внутри», и теми, по отношению к которым мы чувствуем себя «вовне». Признаки этого могут быть самыми неожиданными. Сто лет назад границей между «новой русской литературой», воспринимаемой непосредственно, и «древней русской литературой», воспринимаемой лишь с помощью науки, ощущалась петровская эпоха. До сих пор при издании текстов памятники XVII века и старше печатаются с соблюдением всех особенностей орфографии подлинника (при минимальных упрощениях), потому что любая из них может оказаться существенна для понимания чужой культуры, а сочинения XVIII века и новее печатаются в переводе на новую орфографию и пунктуацию, в предположении, что точный облик подлинника читатель легко восстановит самостоятельно. Опыт недавних изданий (например, работа над «Письмами русского путешественника» Карамзина в серии «Литературные памятники») говорит, что такой подход уже устаревает, что подробности, теряющиеся при такой передаче текста XVIII века, уже невосстановимы, — иными словами, что русский XVIII век для современного читателя лежит уже не по сю, а по ту сторону межкультурной границы и требует специального изучения своего культурного языка.