Уничтожить разницу восприятий «поэтики изнутри» и «поэтики извне» нельзя, но смягчить ее можно. С одной стороны, традиционная словесность тоже иногда изучалась с помощью таких же приемов, как современная, — оценочной сортировкой и сосредоточением на единичных памятниках, объявленных шедеврами. Таковы каноны греческих классиков, составленные александрийцами, таковы перечни образцовых писателей каждого жанра, любимые классицизмом, таковы романтические представления о фольклоре и средневековой литературе. Вспомнить, что при этом получалось, полезно, чтобы по аналогии судить о надежности картины современной литературы в нашем сознании. (Если мы представим себе автопортрет античной литературы первых веков нашей эры, то он будет красив и строен, но в нем не найдется места ни религиозно-философской диатрибе, ни любовному роману — тем самым двум формам, от которых пошло самое значительное в новоевропейской литературе. Для античных ценителей это была массовая культура, не заслуживающая внимания.) С другой стороны, в литературе нового времени есть области, где ощущение безличности и единообразия допускает такие же широкие обследования объективными средствами, как и при изучении словесности традиционалистских эпох. Достаточно вспомнить монографии В. В. Сиповского о русском романе XVIII века или В. М. Жирмунского о русской байронической поэме. Не менее благодарный материал представляла бы, например, поэзия суриковцев, творчество второстепенных символистов или производственный роман 1940–1950‐х годов (схематика которого превосходно была сформулирована еще Твардовским в «За далью — даль»). Анализ такого рода позволил бы на новом уровне вернуться к проблеме «массовой литературы» — не с тем, чтобы разоблачать и осуждать это культурное явление, а с тем, чтобы исследовать законы его функционирования и иметь возможность направлять его в желательную сторону.
В любом случае важно помнить: историческая поэтика не только требует от нас умения войти в поэтические системы других культур и взглянуть на них изнутри (кто настолько самонадеян, чтобы вообразить себя вжившимся изнутри, например, в аккадскую поэтику?). Она требует также умения подойти извне, со стороны к поэтической системе собственной культуры. Это едва ли не труднее, так как учит отказу от того духовного эгоцентризма, которому подвержена каждая эпоха и культура. Чтобы поэтика была исторической, нужно и на свое собственное время смотреть с историческим беспристрастием; Веселовский это умел. Материал, подлежащий рассмотрению с точки зрения исторической поэтики, огромен. В нем все связано со всем: обзор этой системы можно начать с любой точки и постепенно обойти ее всю. (Так Веселовский пробовал начинать один из своих обзоров с эпитета.) Уже в самом начале дискуссии об исторической поэтике было признано, что этот материал подлежит освещению сразу в нескольких аспектах: только так, при перекрестном подходе, достижима будет цель Веселовского — сделать все многообразие мировой словесности обозримым, как таблица Менделеева.
Можно надеяться, что среди других подходов к предмету займет свое место и самый простой: по уровням. Историческая поэтика включает те же области, что и всякая поэтика: историческую метрику и фонику (уровень звуков), историческую стилистику (уровень слов), историческую тематику (уровень образов и мотивов). Конечно, все они взаимосвязаны. Но если описывать их только во взаимосвязи, то широкий охват материала станет невозможен. С равномерным вниманием говорить об идеях и эмоциях, образах и мотивах, синтаксисе и стилистических фигурах, метрике и фонике можно разве что при разборе поэтики одного произведения, да и то небольшого. Говоря о поэтике автора, а тем более о поэтике направления или эпохи, мы неминуемо начинаем пренебрегать то одними, то другими подробностями, и в конце концов от задуманной всеохватности не остается ничего. Ни полноты, ни систематичности не получится: они возможны только при обзоре по уровням, и чем ниже уровень, тем достижимее.