В самый сочельник один из голодных железнодорожников пробрался к товарному составу. Их много подкатывало с запада бесконечными вереницами, устанавливаясь на железнодорожных путях. На большинстве вагонов заманчивая для пустого желудка надпись: «Баранина». Железнодорожник высмотрел японского часового, прикорнувшего в собачьей шубе по другую сторону состава. Пролез под буферами, нащупал в темноте пломбу. Поддев ее лезвием топора, бесшумно оборвал. Дверь подалась туго, но почти без звука. Руки нащупали рогожу с оледенелым мясом. Понатужившись, взвалил на загорбок одно место и, качаясь на ногах, ослабнувших от волнения, пригибаясь к земле, похититель подался в сторону. Все сошло благополучно… Часовой не шелохнулся, сладко грезя о теплом саке[1]
Железнодорожник, взмокши от тяжелой ноши, остановился под кедрами. Дальше тащить не имело смысла – могут найти рогожу, да и всю тушу держать дома опасно в случае повального обыска. Решил отделить часть, припрятав здесь остальное до нужды. Острием топора пропорол промерзлую рогожу. В темноте не разберешь, где лопатка. Прощупал рукой – что-то странное: круглый шар с холодной жесткой щетиной. Сердце заколотило тревогу. Еще раз и уже не сомневаясь ощутил надбровные дуги и хрящ человеческого лица. В ужасе сунул руку дальше – пальцы наткнулись на фуфаечную ткань. Дрожа от охватившей грудь и спину изморози волнения, неудачливый добытчик нашарил в кармане зажигалку и едва-едва мог засветить крошечный фиолетовый огонек. Из рогожи под мелькающим светом высунулось широкоскулое, мертвой матовостью посеревшее, с крепкими белыми оскалившимися зубами узкоглазое лицо. Дунув всей силой легких на свет, железнодорожник на карачках пополз от страшного груза. Туша осталась лежать под кедром.Слухи с запада шли все упорней и упорней. Говорили о большой победе красных, об организующихся партизанах, о ноте Москвы, обращенной к Японии. Офицеры на улицах и в кинематографах начали себя держать еще более вызывающе. Но уже чувствовался за бахвальством и грубостью их истерический страх. Не удался еврейский погром. Слухи реяли все упорнее. А вместе со слухами с запада приплывали длиннейшие составы товарных поездов, наглухо закрытых, с циничной, страшной надписью: «Баранина».
Матрос! Ты житель всех широт!..
Приказу ж: «Волю в море бросьте» –
Ответствуй: «С ней и за народ!»
И стань на капитанский мостик!
Среди взмусленной земли, среди ее взбухших хребтогорий, синих, как вены, и, как вены, выпуклых, затаился, проползший на брюхе во впадину, серый ящер. Когтями вскребся он в землю, сырым теплым брюхом приник к ней, вперил мутно зеленеющие зенки в небеса, уткнулся мягкими, щеристыми ноздрями в сухую пыль, и когда дышит – смерчи пыли взвиваются над ним, крутя кострику сваренного им корма.
Ящер, конечно, не ящер – только зуб ящериный нашли поблизости весом в двадцать три фунта – даже телеграмма об этом была, а все-таки, если приглядеться, до ошибки недалеко.
Так же мертвенно-сера грязноватая чешуя обывательских домишек, так же парно дыхание оскаленной прожорливой пасти, так же медленно свивается злобной сплетней судорога хвоста. Он впился заскорузлыми когтями в землю. Он впился ими и в сердца, обескровленные и серые, не бьющиеся, а клохчущие как-то под кителями, нелепо раструбленными над задом с ясными еще пуговочками, под зефировыми, газовыми и иными блузами, кокетливо просквожающими дряблое, полуживое тело; сердца, приученные не биться, а замирать в куриной истоме вожделений; сердца, забывшие о возможности разрыва от радости или гнева и знающие только один разрыв: жирового перерождения; сердца дряблые и скользкие, как устричное тело, жадные и юркие, как креветки у берега – тенистые сердца загнивающего мелководья.
А между тем, а между тем… Всего в двадцати шагах от них впился всей пятерней сорокасаженной глубины залив в гранитное плечо берега, всеми губами обвил и въелся он в тело земли. Так крепко сплелась земля с морем, так вникли они друг в друга, что не понять, чье же это свежее сердце грохочет в придушенном перебое: весны ли или шума морского, катящегося от далеких побережий на выгнутых лыжах разлетающихся пеной валов.
И когда звериным воем взывает лебедка – не понять, что кричит: может, тигр уссурийский зевает в тайге.
Но здесь живут люди.
Они не на улицах. Они – на пристани. Они – это грузчики с колесоватыми спинами, вбирающие в легкие соль и йод. Они – в мастерских, звенящих оглушительно падающей сталью. Они – в рабочей слободке, перекинутой за хребет Орлиного гнезда. Они – силачи мирового подъема, выходят рано-рано, когда зазвенит малиновым звоном заря и влажной дрожью мерцает туман над морем; выходят и смотрят на сонные складки городского лица, на закрытые окна нижних улиц, говоря: «Мы не уступим».
Мы не отступим от сделанного, от того, что будет сделано, от того, что мы задумали сделать.
Вот, что мы задумали.