Так сидели они и много дней спустя, ожидая известий об участи тех, кто давно уже с переломанными костями, выколотыми зрачками, лопнувшими черепными коробками был свезен под задрапировавшим телеги «военным обмундированием» в крематорий, выстроенный японцами специально для уничтожения следов и тех «без вести пропавших» японских солдат, что «нейтрально» участвовали в белогвардейских экспедициях против партизан, и наших и корейских многочисленных мучеников, попавших в лапы охранителей престижа «дружественной» соседки…
Когда читаю теперь телеграммы о корейских партизанских отрядах, действующих против засевшей в Приморье меркуловщины, перед глазами вижу улицу, усеянную по стенам молчаливо ожидающими на корточках кореянками, вижу белых морских птиц со скрученными, сломанными на спине крыльями, – вижу и думаю: как слепо, нерасчетливо, сугубо вырожденчески ведет себя островной империализм, заставляя острым огнем ненависти разгораться спокойные, молчаливо умеющие выносить муку и смерть, упорные в мире вишневые глаза.
И разве там, средь бурь и бед,
и клочьев мчащегося шторма,
не понял ты, что лишь судьбе
подвластна жизнь и жизни форма?
Во Владивостоке больших морозов не бывает. Море умягчает жестяную остроту ветров, хотя и при десяти – двенадцати градусах мороза тайфун прожжет, прошьет насквозь, выворачивая пальто, как зонт, на человека, голой рукой шаря меж петель, пробираясь в каждую скважину, обольет ледяной дрожью, зацепенит, закоробит кожу. Даже камчатские кухлянки – род длинной меховой рубашки в две кожи – и те плохо храпят от его оледенелых когтей.
А чем глубже от моря в материк, тем суше и резче воздух. Уже в Маньчжурии на круглоголовых сопках тяжело дышать непривычной груди. А дальше в Прибайкалье при 60 градусах ниже нуля, при сиянье пяти тусклых солнц, при поземке, превращающей поле в снежную Сахару, – нельзя ни закрыть глаза, ни собраться всему, ни застыть в комок, сжатый ветром, полем и стужей.
Под новый, девятнадцатый год шесть тайфунов прошло, один за другим, через Цуругу – Владивосток – Харбин – Забайкалье. Их смерчевые ядра тяжело прогудели вслед ушедшим в глубь страны смуглым низкорослым пришельцам, нарушившим мир страны. Их широкие – лопастями – обочины яростно раздували пламя зажженных чалдоньих хуторов. И в озверелой непогоди метались озверелые люди. В Чите – Мысовой – Маккавеево кромсал, резал, душил Семенов. В Хабаровске – сумасшедший Калмыков, сыпля матерщинными приказами, садил людей голыми на лед, обливая водой, устраивая «ледяные бани». Еще Унгерн, Анненков и другие, помельче, но не менее изобретательные в жестокости атаманчики: каждый хотел выделиться в тонкости зверства, каждый норовил выдумать свой способ пытки и муки, чтоб ужас далеко бежал впереди его имени. И всему этому потворствовали, со всем молчаливо соглашались, – а когда нужно было, и выставляли короткий плоский штык на защиту, – маленькие узкоглазые японцы. Ибо их дипломатам нужны были «непорядки» в Сибири.
Красные далеко за Читой, за шесть тысяч верст. Розановские проходимцы в золотых погонах, с хлыстами, с наганами, с посеребренными шашками; калмыковцы с желтыми лампасами, с заломленными шапчонками; семеновцы отряда «особого назначения» с черепами на рукавах – заполняют улицы городов. Скользкие от наркоза глаза, толчки, окрики, а нередко и выхваченная шашка или мертвое дуло револьвера в упор на улице, бахвальный разгул, требование царского гимна в театре, холодные, сладострастные пальцы и матерная брань в контрразведке. А за всем этим – щуплая, трусливая подоплека окружавших в метельном поле человека голодных собак.
Японцы – с колесоватыми грудями, нагло уверенные в безнаказанности, неуклюже волоча кавалерийские шашки с колесиками – штабные – на все взирают милостиво и понимающе.
И только рабочим, по получающим ничего уже пятый месяц, ничего из тех иен, за которые спешно распродаются огромные запасы портовых товаров, приходится молчаливо копить гнев и боль голодных и затравленных зверей. Их загнали в Слободку, их провоцируют на забастовку, окружив заранее Временные мастерские кольцом пулеметов и сладострастно дожидаясь возможности массового расстрела. В особенности плохо железнодорожникам. Все они на виду, на каждом паровозе розановец с браунингом в руке; на станциях в теплушках «безработная» охрана, выискивающая «развлечений»; в тайгу уйти зимой нельзя.
Под рождество японцы выстроили крематорий. Их много умирало от «испанки». Все они ходили в белых масках, усугубляя впечатление жути в городе. Осторожно, украдкой, только близким друзьям стали передаваться слухи о наступлении красных. Но ни официальные розановские рептилии, ни частные, до крайности обесцвеченные газеты, конечно, об этом сообщить не могли. Слухи копились, скользили, свежим ветром обжигали уши.