Насчёт воздействия искусства на массы у меня представления довольно радикальные тоже, довольно жёсткие. У меня был серьёзный спор с матерью (я повторяю эту историю) после фильма «Иди и смотри». Мне казалось, что на современного подростка можно воздействовать только таким кинематографом. Мать, в свою очередь, говорит, что это за гранью искусства. Да, это действительно за гранью искусства. И очень многое в современных фильмах сделано ниже пояса.
Проведите над собой эксперимент. Я не прошу вас смотреть два с половиной часа, а посмотрите первые двадцать минут фильма Киры Муратовой «Мелодия для шарманки». Там, собственно, по первым пяти минутам уже понятно, что бить будут долго и больно вас. Это страшное кино, очень страшное, причём сентиментальное, безжалостное. И в том смысле ещё безжалостное, что так в жизни не бывает. В жизни всегда есть какой-то лучик, а здесь — полный гротеск, полный ужаса, беспощадный мир и добрые, несчастные, толстые, робкие дети, вброшенные в него. Я думаю, что эта картина, в отличие от довольно сдержанного фильма «Чучело» Быкова, могла бы многих остановить.
То есть я за чрезмерность в искусстве, ничего не поделаешь. «Недобор любезен другим, а мне — перебор во всём, перебор». Я люблю эти переборы. Я считаю, что в некоторых случаях искусство имеет право ударить ниже пояса, потому что я не очень представляю… Хорошо, а как пробьёшь современного ребёнка? Хорошо, а Андерсен не бьёт ниже пояса? Вы перечитайте «Красные башмаки» или «Ледяную деву» (наверное, самый страшный скандинавский триллер), или хотя бы трезвыми глазами перечитайте «Снежную королеву». Сентиментальность Андерсена жестока, но ребёнок с его огромным запасом здравомыслия, с его желточным мешком, таким мальковым, в котором находятся жизнелюбие и спокойствие, часто очень уверен в своей жестокости. Чтобы он понял, как всё ужасно (как он сам бывает иногда ужасен), ему надо дать это понять. Поэтому — да, нужно, наверное, быть более радикальным в искусстве.
Спасибо за роман про бригаду учителей. Да, я постараюсь этот замысел осуществить.
«Раскройте тему смерти в русской литературе». Знаете, как говорил Сергей Островой: «Всю ночь писал о любви. Закрыл тему». Эту тему так просто не раскрыть.
«Какова была специфика отношения к смерти, — вы спрашиваете, — у Лермонтова и вообще в русской литературе?»
На эту тему есть очень хорошая работа Андрея Синявского «Мысли врасплох». Как раз его девяносто лет отмечены. (Пользуясь случаем, ещё раз передаю привет Марии Васильевне Розановой, которая, я знаю, нас слушает сейчас.) У Синявского сказано же там: «Смерть — главное приключение, главное событие нашей жизни».
Русская литература в вопросе о смерти всегда очень экстремальна. Либо, как Набоков в «Ultima Thule» и [Лев] Толстой в «Записках сумасшедшего» про «арзамасский ужас», она вообще утверждает, что смерти нет, что мысль о смерти порождает когнитивный диссонанс… Помните, у Толстого сказано: «Она есть, а её не должно быть». Такой радикальный подход, полное отрицание идеи смерти, как идеи нечеловеческой. Эту же идею мы находим в «Докторе Живаго», когда Юрий говорит Анне Громеко: «Смерть — это не по нашей части». Это совершенно точное мнение.
Или другая мысль: всё надо поверять смертью. Как у Кушнера сказано: всюду смерть, как яд в вине, как зерно, и это должно храниться везде как крупица яда в перстне. Да, есть такой подход тоже, довольно радикальный и вполне справедливый. Русская литература смерти не боится, она отважно бросается ей навстречу.
Про «Исповедь» Толстого ответил в прошлый раз.
«Правильно ли указан в распечатке ваш адрес — dmibykov@yandex.ru?» Да, без точки.
«В чём прелесть рассказа против большой формы (романа, саги), и что возможно воплотить лишь в нём? Что надо понимать, чтобы научиться писать хорошие рассказы? Назовите ваши любимые рассказы».
Я говорил много раз, что рассказ — по-моему, это сон. Рассказ должен быть, как сон — страшный или прекрасный, или смешной, но иррациональный в любом случае. В рассказе на крошечном пространстве надо добиться невероятного стилистического напряжения.