Вот Алексея Цветкова спросили на Colta: «Как вы относитесь к политическим стихам Быкова?» (Как будто политические стихи Быкова — это главное, что делает Быков.) Он сказал: «Ну а зачем нам ещё один Быков? У нас же есть уже один». Это хороший ответ. Я Цветкова ценю, он замечательный поэт. Вот он решил выразиться таким образом — он решил оставить такой свой образ. Это не очень его красит, на мой взгляд. При всех наших теоретических расхождениях всё-таки нужно вести себя прилично. Мне Цветков не мешает. Напротив — мне приятно читать, когда у него бывают поэтические удачи. И вообще никто из друзей, коллег-современников как-то не омрачает моего пути в вечность. Ну не могу сказать, чтобы я кого-то мучительно желал с этого пути убрать.
Другое дело, что несколько раздражать друг друга литературы обязаны, наверное. Ну, это норма жизни, потому что литература — это такая вещь, которая не предполагает особенного душевного здоровья, а она предполагает конкуренцию (и довольно жёсткую) за читателя, за вечность. Поэтому то, что Бунин плохо отзывался об этих людях, не говорит плохо ни о них, ни о Бунине, а это говорит о его профессиональной болезни, вроде геморроя. Ничего страшного в этом нет. Если бы вы знали, как он отзывался о Кафке, о Прусте, которого он вообще (как и я, впрочем) не мог читать, и не понимал, что там хорошего. Берберова ему говорила: «Да что вы, Иван Алексеевич? Да это же писатель того же класса, что и вы!» — мысленно добавляя «если не выше». И таким взглядом он её полоснул, что мама не горюй!
«Спросить я вас хочу о Владиславе Крапивине. Мне 63 года, но я и сейчас читаю его прекрасные книги. Думаю, если бы его произведения были включены в школьную программу, то дети получили бы «пилюлю» доброты и порядочности».
Я очень люблю Крапивина, особенно люблю «Ковёр-самолёт», люблю «Мальчика со шпагой» — книги, на которых я сам рос. Мне известно несколько историй, в которых он проявил себя человеком высочайшего благородства и мужества. Многое меня отторгает в его прозе, особенно ранней, когда детям внушается, что взрослые ничего не понимают, что мир лежит во зле — немножко сектантское мироощущение. Но это не всегда так. Всё-таки доминирует то, что Крапивин… Например, он очень плодовит, он великолепный выдумщик. Сравнительно недавняя «Дагги-Тиц» — это прекрасная повесть. «Трое с площади Карронад», «Журавлёнок и молнии» — хорошие вещи. Он очень много написал, вот в чём дело, и далеко не все эти вещи совершенны. Но при всём при том и его отряд «Каравелла», и те идеалы благородства, настоящей взрослости и ответственности, которые есть в его прозе, — мне это близко и симпатично.
Другое дело, что я бы необязательно включал это в школьную программу. Мне кажется, это не нужно, потому что дети могут это вне программы прочесть. Любое навязывание Крапивина обескровит и обездушит его тексты. А так, конечно, мне он очень нравится и симпатичен.
«Как вы думаете, в какой период своей жизни Глеб Павловский был наиболее искренним? Что бы вы сегодня написали в своей статье об этом человеке? Интересны ли вам такие умные и «демонические» личности как прототипы к персонажам будущих книг?»
Павловский — уже собственно персонаж собственной книги. Он прежде всего, как мне кажется, литератор, а не политолог. Он автор замечательных формул. Павловский мог бы выдумать новый язык. И он, строго говоря, его и выдумывал — новый политический язык, где свои авгуры опознают друг друга по сигналам, а для неготового человека (как белиберда в телефонной трубке в «Улитке на склоне») это не значит ничего. Он, я думаю, действительно замечательный создатель мерцающих слов-сигналов, великолепный политолог эпохи путинского межеумья, Путина промежуточного, примерно с 2004 года по 2008-й, времён книги Чадаева «Путин. Его идеология».
Что касается того, в какой момент Павловский был искренен. Я думаю, искренен он в своей жизни был только тогда, когда разговаривал с Гефтером. Думаю, что это были звёздные часы его жизни. И, может быть, звёздные часы жизни Гефтера, потому что обрести такого ученика — тоже, знаете, не последнее дело. Гефтер представляется мне самым интересным из советских историков, я бы сказал — из советских историософов. Историософия — это необязательно конкретная доктрина. Историософия — это познание мудрости истории, познание смысла истории. В этом смысле Гефтер был бесконечно интересным человеком. И моменты общения Павловского с ним, публикации его книг (то, что он предпринимает сейчас) — это, мне кажется, тоже великолепное занятие, и очень самоотверженное, кстати говоря.
Думаю, что искренним он был и в свой диссидентский период, искренним и азартным в период становления путинской реальности, когда и ему, и мне, и многим показалось, что действительно светят какие-то восхитительные перемены. Он раньше многих понял, куда всё идёт, куда всё заворачивает; понял, что надежды в очередной раз не состоялись и круг в очередной раз замкнулся — и с большим мужеством начал разоблачать в том числе и прежние собственные конструкции.