В бараке я обратился к баумайстеру, чтобы он занес меня в список заключенных, напомнив ему, что я был отобран из транспорта как каменщик. Он взглянул на меня с сардонической улыбкой:
– Каменщик, для чего? Для кого? Ты наивен – здесь нет нужды в каменщиках и нет таковых. Здесь вообще нет чего бы то ни было, нет жизни. Ты находишься в самом паршивом лагере, который может быть. Ты не знаешь, будешь ли ты жить завтра. Здесь нет никаких списков. Ты – в Треблинке; обрати внимание. Нам не брили голов. Никто в этом не заинтересован. Это не рабочий лагерь или концентрационный лагерь; здесь происходит только убийство, массовое убийство народа. И никого не волнует, как ты выглядишь, поскольку абсолютно неважно, будешь ли ты убит с волосами или без них. Ты действительно хочешь знать, как мы здесь существуем? Две недели назад я прибыл с транспортом из Ченстоховы. Незадолго до этого немцы расстреляли большую группу заключенных, занимавшихся сортировкой одежды убитых в газовых камерах, и из нашего транспорта они выбрали большую группу мужчин, чтобы восполнить нехватку рабочих рук, и нас организовали в нечто похожее на лагерь. Но ты не усердствуй, здесь все не так, как выглядит, – здесь большая фабрика смерти. До сегодняшнего дня здесь царили Хаос и Безумие: стреляли, убивали, отправляли в газовые камеры. Сейчас немцы навели некий порядок.
– Это значит, – прервал я его речь, – что сейчас убивают более системно?
– Называй это как хочешь. Здесь много людей из Ченстоховы, поскольку они были в первом транспорте, прибывшем после массового убийства узников, как они сами, которых оставили жить на короткое время. И нас будут держать здесь, как видно, тоже короткое время – вот тебе и обстановка. Примерно две недели. Мы – зондеркоммандо[388] Треблинка.
После того, как баумайстер выдал мне всю эту «информацию», он похлопал меня по плечу, словно хотел выразить соболезнование (пожалеть меня), и продолжил идти.
В бараке Альфред указал на место, покрытое цветным тряпьем, и сказал мне, что оно свободно, поскольку узник, спавший на нем еще вчера, сегодня уже убит. Я лежал на топчане с тряпьем и вдруг заметил, как в бараке вспыхнули огоньки: это были свечи, зажженные узниками возле табуреток. Многие узники подготавливали себе место для ночи. Другие, и я в том числе, достали пустые банки из-под консервов, которые использовали здесь как печки. В верхней части банки вырезали три треугольных отверстия и вставляли в ведро свечи, ватные фитили и поджигали их. На эти плитки мы ставили глиняные горшки, которые нам дали старожилы барака, и в них мы варили смесь хлопьев какао, сахара и жира, и это была единственная наша еда в течение этого дня.
Горящие свечи давали чадящий дым, и он не давал мне видеть дальних обитателей барака, однако я услышал знакомый голос, который тут же пробудил у меня многочисленные воспоминания, я слышал его лишь иногда, и он остался у меня где-то в подсознании. Откуда же мне знаком этот голос, спрашивал я себя, и услышал: «Ты – Сэмэк Вилленберг из Ченстоховы?». Я увидел высокую тень человека в очках, медленно приближающуюся ко мне, проходящую между рядами уже лежавших узников.
– Ты Вилленберг? Что с отцом? Что с семьей?
– Вы кто, пан?
– Я – твой учитель…
В темноте, царящей в бараке, я узнал своего учителя истории профессора Меринга, он смотрел на меня из-под очков чуть рассеянным взглядом. Когда я был учеником младших классов школы, очень боялся взгляда его глаз, хотя он был другом отца и всегда желанным гостем в нашем доме.
Сейчас он смотрел на меня в этом бараке, среди окружающих нас мерцающих свечей и заключенных, одетых в пижамы и утренние пальто и поедающих свой настоящий ужин. Мы упали друг другу на плечи, словно мы одни, никого не остерегались, словно никого не было вокруг.
Кто-то дернул меня за ногу – это был Альфред, который вернул меня к действительности. Профессор Меринг сидел на постели и спрашивал меня о судьбе семьи. Я рассказал, что отец бежал из Опатова, где он работал художником-оформителем синагоги перед началом войны. Отец получил от знакомых поляков арийские документы на имя Кароля Балтазара Пенкославского и бежал в сторону Варшавы.
– Ты хорошо говоришь по-польски, – заметил профессор Меринг.
– Пан профессор, у нас дома так говорили, – ответил я.
– Ты с ума сошел, как ты со мной говоришь? Прекрати с этими… степенями…
– Это немного сложно – после стольких лет начать обращаться к Вам без звания, прошу простить меня за все ошибки…
Я спросил его о семье, и он с дрожью и болью рассказал, что его жену убили здесь, в Треблинке. Я хорошо ее помнил, и у меня до сих пор перед глазами стоит ее светлый образ. Она была моей учительницей польского языка в младших классах школы, потом вышла замуж за профессора Меринга.