Читаем Третий пир полностью

Во-первых, там было невыносимо холодно, люто — так не бывает на земле. Во-вторых, невесомость: он вольно парил во тьме меж огненными кругами. И в полном одиночестве — это главный страх. Страх и холод пронизывали насквозь, но и тела как будто не было. Тела не было, но на груди образовалась дыра, сквозь которую и свистел свободно нездешний хлад. Нечеловеческим усилием он попытался сосредоточиться — и тьма вокруг стала сереть, но вдруг провалился в яму, а когда выкарабкался, плавно взлетел, то увидел себя будто бы в комнате незнакомой, где воздух ощущался ал и сер. Огонь и сера. На голой груди лежит парабеллум — вот откуда страх и холод. Я там или еще тут? Еще усилие… проступил стол (или не стол?)… вон кресла в «суровых» чехлах… печка… Господи! я в Милом, на диване! Серые сумерки (а не смертные грехи!) струятся сквозь темно-красные занавески. Спасен! Я спасен. Усилие отозвалось смертельной болью в голове… стало быть, голова на месте. Главное — не шевелиться, думать, не шевелясь. Я был на балтийском берегу с Мефистофелем. И демон перенес тебя, идиота, в Милое. Вдруг вспомнились бархатные башмачки и пальцы в перстнях и еще кое-что вспомнилось — так, эпизод восстановлен. Мы пили… нет, нет, нет, только не об этом! Петровна называла меня «голубем» (надеюсь, с Петровной я не… Митя содрогнулся), я основал рыцарский орден. Боже милостивый! Что дальше? Боже милостивый, почему я так одинок? Потому что пить надо меньше. Нет, я по — другому одинок, запредельно, навечно… Однако надо решиться и сбросить парабеллум — вся жуть от него, от жуткого железа. Не сбрасывается, рука не поднимается — или я не живой? Пальцы шевелятся, вот рука в грязном рукаве — значит, я в куртке. Это меняет дело: я живой и сбрасываю пистолет. Материалистический стук о пол. Все равно холодно. Надо бы встать — но зачем? Зачем я сбросил парабеллум? Теперь не дотянуться. А зачем он тебе нужен?.. В отчаянной паузе словно тень мелькнула по окнам, словно кто-то подошел к крыльцу, сейчас войдет. Приветствую тебя, мой кошмар! Тихо, ни скрипа, ни шороха, ни рожек, ни хвостика. Нет, мне не нужен парабеллум, я недописал и недолюбил (кого ты недолюбил, скотина?). И не до

пил? Почему от вселенной на молитве меня понесло в скотство? Воды! Полцарства за ковшик бесценной, с привкусом жизни, с плавающими льдинками, колодезной воды… Митя застонал… кругом вода, блестит, переливается озерная рябь, солнечные точечки, пятна, всплески, погружаюсь, а в горле спазм — что ж теперь, навсегда? Проклятый Мефистофель, дьяволово отродье — за что? Это мое отродье, я сам сочинил.

Все-таки он встал (Бог весть как). Удушье погнало его, дрожащего и растерзанного, в сад, к колодцу. И вытянув, не с первой попытки, полное жестяное ведро на цепи из глубине осклизлого сруба, окунулся лицом, головой — мозги пылают, — как грешник в Иордань. Прости, Господи, за дерзкую аналогию, но он ощущал так — новое рождение. В больной голове серенький, желтенький, рябенький мир просветлел, проступили родные подробности и скромные краски, и смелые помыслы — все разом, вдруг. На невидимом закате, в сплетении почти нагих влажных ветвей проступил роман (или не роман… но обозначим это явление так, привычно), проступил еще слабым, нечетким отражением миров иных, сообщая физическому пространству отблеск гротеска, отблеск нездешний.

Осенняя мгла преображалась в райский рассвет, в его бедном саду облетевший куст шиповника расцветал дивными пылающими розами, над ручейком у огорода из крапивы поднимались царские кудри — полевые лилии, в колодце забил ключ, в доме оживала картинка с золотым деревцем в голубой глубине — от нее будто бы и шел во все стороны свет. А на диване лежал человек, не юный, но еще молодой. Загадка таинственного сюжета (отражение тайны онтологической): отчего мертв этот человек и не видит совершающихся для него чудес? А если он, мертвый, один только и видит их? Еще две женщины: молодая металась по комнате, заламывая руки, старая стояла на коленях перед диваном. Снаружи в оконных стеклах, красных от восхода и от занавесок, отразилась на ходу чья-то тень, заскрипели ступеньки и половицы. Я должен войти в этот мир и разгадать его. Сегодняшние «ирреальности»: провал в памяти, пробуждение в ало-серых сумерках, ужас похмелья (я там или тут?), померещившиеся шаги и живая вода — участвовали в создании реальностей иных, новых.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее