Читаем Третий пир полностью

— Мне с тобой крупно не повезло, — сказала Лиза.

— Что так?

Она лежала на тахте и медленно поворачивала руку, любуясь, как вспыхивают огнистые арлекины; он сидел на подлокотнике черного кресла, пил кофе. «Говори, что тебе на ум взбредет», — просил он, она так и делала.

— Ты ловушка.

— Ну, дорогая…

— Не спорь! С тобой… как сказать?.. все необыкновенно. И когда ты меня бросишь…

— Что будет? — уточнил он с непонятной улыбкой.

— В том-то и дело, что ничего. Самое лучшее я уже получила в семнадцать лет, а еще, может, тянуть пятьдесят. Нет, лучше умереть.

— Привыкнешь. Привычка — божеская замена счастью, поэт заметил. Я-то привык.

— К чему?

— А, к чему я только не привык, вспомнить тошно, — Иван Александрович закурил. — Но не к тебе, нет, пока нет. Без тебя жизнь не в жизнь, — Лиза вспыхнула, он опять улыбнулся. — Так и надо жить, словно каждая наша ночь — последняя.

— Почему так надо?

— Мы ведь все можем друг от друга ожидать, а? Но когда на смену вольному влечению являются вечные гарантии, долг, совесть, чего доброго, — возникает нечто административное, нечто вроде лагерной зоны, в самых мрачных, но не редких случаях, пожизненной.

— Слушай, как ты умудрился жениться?

— Надо изведать все, раз очутился тут. Провел опыт, убедился вскоре: не мой путь.

— Почему ж не развелся?

— Именно это мне и пришло сразу в голову. Но когда я изложил свои соображения жене, она, погоревав некоторое время — что ж, дело житейское, — объявила, что готова терпеть меня на любых условиях.

— Зачем терпеть?

— У нее это называется любить.

— Иван, сознайся, ты ее пожалел.

— Да ну. Служба моя семейная необременительная, почти эфемерная и в чем-то украшает, даже облегчает жизнь: миру сему я не являю больше лика жениха. Нет и претензий.

— Вот так ты будешь издеваться надо мной, если вообще вспомнишь.

— Ты никак за меня замуж собралась?

— Ну нет, я ничего не потерплю.

— Ты — нет, — подтвердил Иван Александрович, подошел, лег рядом, начал целовать ее. — Тебя я буду вспоминать с наслаждением, девочка моя.

— И все-таки есть в тебе что-то… Иван, что-то нечеловеческое, — пробормотала она; все сразу становилось неважным и ненужным, когда они ласкали друг друга; холодный азарт его прорывался наружу, соединяясь с тем огнем, что он угадал в ней; ощущение конца (будто каждое прикосновение — прощание) входило в кровь и действовало неотразимо, тут они были равны и едины — страстная ловушка.

Столетия и тысячелетия остановленных мгновений неподвижно застыли вдоль стен, соборное дыхание человечества затаилось в переплетах, и вечность — зияющая, ледяная вечность глядела в окно, тускло озаряя философскую мысль, античный строй, святоотческие догматы и средневековую мистику, ренессансные и кризисные европейские полки, смутный угол двадцатого века, поднадоевшую в школе русскую классическую стену. Некогда, некогда было Лизе входить под эти своды, слишком спешила она воспользоваться собственным мгновением, но на седьмой полке, между прижизненными «Бесами» Достоевского и голубовато-зеленым Аксаковым, лежал и привлекал ее внимание пунцовый бархатный альбом. Потрепанная временем штучка замыкалась на серебряный замочек, а ключ хранился где-то у Ивана Александровича. «У нас с тобой нет прошлого и будущего — нет и взаимных цепей», — говорил он; и будь Лиза постарше, поискушенней да поначитанней (впрочем, нужна ли была ему такая? он сам хотел сделать ее такой, какой хотел), она уловила бы в его циничных настойчивых вариациях на тему свободы смертную тоску, вызов и желание провести судьбу, сыграть с обратным результатом. Однако в эту горячую ночь с четверга на пятницу он не устоял: «Спокон веков любопытство сгубило немало женщин и нас вместе с вами». И в красноватом сумраке ночника потекла с пожелтевших фотографий еще дымящаяся (гигантский жертвенник), самая что ни на есть русская беспощадная история.

Умершие и пропавшие без вести безмятежно глядели из своих темных аллей. Где-то там в небытие (или в другом аспекте бытия) предполагались белые колонны, пески Туркестана, беседка на берегу пруда, меблированные комнаты в Берлине, Спас-на-Крови и решетка Летнего сада, самовар на открытой веранде, концлагерь в Саксонии, сани с медвежьей полостью у «Яра», сибирские лютые дебри, вековые липы, нищие улочки Стамбула, тифозный барак на окраине Симбирска, национальная мощь Медного Всадника над Невой, кремлевские куранты, лубянские застенки, Елисейские поля и Голгофа на Соловках, волчья охота, Ледяной поход, оборона Царицына, окопы Сталинграда, Вердена, Мукдена, Перекопа, Буэнос-Айрес, Колыма, сопки Маньчжурии и царскосельские лебеди, святочные гаданья, глинобитный домик в Шанхае, Беломорканал, Южный Крест, антоновские яблоки над гнилым забором. Заупокойная.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее