Хорош и молод он был на загляденье. Лиза, как всегда, загляделась — с тяжелой злостью и непонятной тоской сейчас, но глаз отвести не могла. Он говорил лениво:
— Звери начинают каждый день жизнь заново, а мы наказаны памятью и воображением, то есть душой. Перерождение человечества возможно лишь при условии освобождения от этого пустяка.
— Зачем нам перерождаться? — отрывисто спросила Лиза.
— А разве тебя не учили, что человек создан для счастья, как птица для полета? С душой не получается. Вот освободимся и полетим к черту на рога, гордо, как буревестники.
— Ты уже летишь, охота ж обо всем человечестве беспокоиться?
Иван Александрович засмеялся, прошелся по комнате — все оживленнее становился он, — снова сел на подоконник, закурил. Как в театральном действе, в нужный момент рабочий сцены (какой-нибудь пьянчужка-хлопотун) включил луну, и потусторонне засияло небо за его спиной.
— Сын одного плотника уже пытался.
— Что пытался?
— Побеспокоиться о человечестве — бесполезное занятие, — Иван Александрович произнес несколько слов, кажется, по-немецки.
— Что?
— Сегодняшний бас — как он пел: «Приди, мой сладостный крест». Только Крест Ему и остался. И все. Больше ничего.
— Иван, ну как же! Ты читал: пришла Мария Магдалина и увидела Садовника. Он ведь ожил… или нет?
Он молчал, она чувствовала, как из «дневного» состояния он переходит в «ночное», тайное, куда ей нет доступа. Ну и не надо, отмахнулась бы беспечно, но — не сегодня. Сегодня что-то случилось… Да, слепые дети и браслет. И зачем они ездили в Новый Иерусалим!
— Он — ожил, — наконец сказал с ударением на слове «Он», сухо, словно констатируя факт, и тем самым поразив ее бесконечно: неужели правда?
— Ты точно знаешь?
Засмеялся.
— Точно?
— Ну что ты, Лиза, как ребенок.
— Но ведь тогда, Иван, все по-другому, все-все другое, понимаешь?
— Понимаю, по-другому. Раз есть другой, значит, есть и Он.
— Другой? Какой другой?
— Да не слушай ты меня.
— Но я хочу знать.
— Я предупреждал, что терпеть не могу мистики. Да, освободился, давно, от всей этой так называемой «мудрости» и «страдания». — Он обвел глазами книжные полки, альбом на полу. — Все сжег, и даже специального огня не понадобилось возжигать. «Дело прочно, когда под ним струится кровь».
— О чем ты говоришь? — какой-то холодок страха все сильнее охватывал ее, все сильнее.
— Ни о чем.
— Но ты же… послушай, ты сберег фотографии, читаешь, пишешь, ничего ты не сжег, не ври!
— Да, красота. На нее рука не поднимается. И потом: больше мне здесь делать абсолютно нечего. Занимаюсь красотой.
— А как же я?
— Ты? — Иван Александрович помолчал в раздумье. («Он псих? — подумалось вдруг. — Или притворяется?») — Ты со мной не пойдешь.
— Ванечка, я люблю тебя! — нечаянно для себя закричала Лиза, подвинулась на край тахты, чтоб броситься к нему (не она, не она собой распоряжалась, а какая-то сила меж ними), он опередил, подошел, встал на колени, заключил в сильный круг пушистый мех и нежные голые плечи — и на мгновение, несравненное, золотое, показалось: они едины как прежде… как никогда! Он пробормотал:
— Я тоже. Но ты сама не захочешь, девочка моя. Я с самого начала это знал, впрочем, в последний раз я себе позволяю…
Лиза не слушала, оглушенная двумя словами «я тоже» — он не договорил, в одно мгновение они забыли обо всем в бешеной передышке, но когда через вечность возвращались в еженощный мир, Лиза спросила, склонясь над ним:
— Что ты позволяешь себе в последний раз?
— Любовь, радость моя, любовь. Огненного Эроса.
— Как же, обойдешься ты без женщин!
— А, ты об этом. Ну, это не в счет, мало их, что ли.
— А таких, как я, мало?
— Таких, как ты, еще больше, но… — Иван Александрович засмеялся и погладил Лизу по голове. — Я неправильно выразился. Не я себе позволяю, а кто-то мне позволил. Подстроил, подарил на прощание. Почему именно тебя? Не знаю. Возлюбленная — нечаянная тайна. Значит, нет больше таких. Принял с благодарностью.
— А когда-то не принял? Ты любил эту Веру, да?
— Не терпится? — Иван Александрович близко взглянул ей в глаза. — Рассказать, как дело было? Вот ведь пожелал забыться и уснуть наконец. Не тем, конечно, сном могилы — классики понимали толк, — чтоб зеленый дуб шумел и сладкий голос пел о любви. Не дадут. Ладно, — поднял с ковра сигареты с зажигалкой, закурил; им обоим не терпелось: испытать друг друга, отбросить и вырваться на волю. — Ну, увлеклись, она сразу, я понял в последний момент, испугался зависимости, несвободы, отказался, она не выдержала. Все.
В такого рода «делах», как выразился Иван Александрович, невыносимы именно подробности, он избежал их, и Лиза только спросила с иронией:
— Ты, значит, легко отделался?
— Я — да.
«Господи, какое мне дело до всего до этого!» — подумала она в который раз — нет, не подумала, а взмолилась — нечаянной молитвой прозвучало это обращение. А он опять сидел на подоконнике, глядя на нее… нет, сквозь нее, далеко куда-то.
— И про тебя не узнали?
— Узнали, не переживай. Был громкий процесс, общественность поднялась на ноги: «эмигрант-террорист», «сексуальный садист из Китая»…
— Так она при тебе… ты был там?
— Я был там.