Читаем Третий пир полностью

Лиза мигом заинтересовалась и вышла на крошечную площадку. Они стояли тесно, прижавшись друг к другу: ирреальный провал в тридцать четвертый год, сохраненный во всей безысходной наглядности, сейчас раздадутся уверенные ночные шаги.

— А может, дедушка не застрелился потому, что верил в Бога? Им же нельзя?

— Может быть. Или надеялся на кого-то поближе — на того, кто держал его в смертниках семь лет.

На площадку вышла женщина, показалось — оттуда, карга в атласном халате — алые драконы по черному полю, железные бигуди на голове, в руках гнилое мясо и дымящаяся папироса.

— Кто такие? — проявила бдительность. — Что тут делаете?

— Мы в гостях, — ответил Иван Александрович.

— У кого? Назовите фамилию.

— У философа Плахова.

— Есть такой. Почему держит гостей на черной лестнице?

Они вернулись на кухню.

— А почему философ вас так интересует?

— Сам не знаю. Очевидно, абсолютным трагизмом и отверженностью: он сумел так себя поставить, что не нужен ни тем, ни этим, ни зарубежью, ни комиссарам. Тираж трактата, триста экземпляров, почти уничтожен, его имя не включается даже в беглый перечень философов-мракобесов, даже этой чести он лишен. То есть он привлек меня совершенным инкогнито.

— А у Мити есть трактат, ему подарили.

— Мне тоже. Его защитник.

— Защитник?

— Ну, во-первых, он занимал довольно высокое положение в партийной иерархии. Во-вторых, его судили до убийства Кирова, так что некоторые буржуазные условности были соблюдены. Да ведь ты в этом ничего не понимаешь, не знаешь.

— Ужасно интересно, правда. Похоже на детектив.

— Да, что-то есть. — Иван Александрович отхлебнул чаю, заговорил, начиная увлекаться темой. — Занимаясь своим делом, я обнаружил в мемуарах одного эмигранта (сводящего счеты с тамошними соратниками и потому опубликованного отрывочно у нас в двадцать четвертом году) ядовитое примечание — в лучших христианских традициях: поцелуй Иуды, продавшийся, тридцать советских сребреников, а между тем начинал как мистик… в общем, понятно. Меня насторожило последнее слово, я уже упоминал, как отношусь к мистике. Ключа к «Иуде» не было, только инициалы: Д.П.П. Я отбросил за ненадобностью, но где-то застряло в памяти. А старый неудачник оказался жив, я с ним даже разговаривал.

— Он приезжал сюда?

— Нет, я туда. Дело мое было совсем в другом. А Дмитрий Павлович Плахов (так расшифровывался христопродавец) проходил где-то бочком, окольно, забытой тенью.

— А почему неудачник донес инициалы, а не полное имя?

— Ты глядишь в самую суть. Разумеется, он разоблачал его полностью и сладострастно: мистик в Кремле — это же сенсация. Однако чекистская цензура блюла чистоту рядов.

— И все-таки примечание напечатали.

— Вот именно. Философу дали понять, что удавка наготове, расшифруют, когда потребуется. Словом, он знал, на что шел, мелькнул даже шанс в аду — какой-то конгресс, что ли, в Германии в конце двадцатых. Мог скрыться, но вернулся.

— Зачем?

— Не знаю. Азарт, идея-страсть пуще смерти захватила его — так мне кажется. Зачем он пошел с большевиками? Разложить партию изнутри — детская затея. Уже в восемнадцатом, в семнадцатом даже, чуткая душа уловила свои же собственные осуществляемые предчувствия в трактате, смертный оскал стихии и международный сговор ненависти, нечеловеческую волю Ленина, их страх, исходящий в кровопусканиях. Благородный господин потек к Дону, далее в Крым, далее везде. А он?

— Вот и Митя считает дедушку предателем. Как и отца.

— Отец тоже сделал карьеру? Поразительная история, — Иван Александрович усмехнулся. — Твой Митя прямолинеен как полноценный советский человек.

— Нет, он хочет понять, он…

— Ишь, чего захотел! А ведь его дед никого не заложил, хотя от пыток почти не мог говорить на суде, прошел по делу как одиночка, но вышку заработал. А уж кто оттянул ее до сорок первого… Процесс был среднего разряда, без иностранных журналистов-гуманистов — однако трогательная статейка в «Правде» (в августе тридцать четвертого): «Смерть фашистскому оборотню» — намек на поездку в Берлин. С предупреждающей угрозой упоминался и защитник, слишком ретивый, посмел пикнуть и умолк на северо-востоке. Впрочем, остался жив и подарил мне «Обожествление пролетариата». Эти истлевшие как будто истории на редкость живучи и повторяются.

— Как повторяются?

— А так, ведь утопия не окончена.

— Она окончится?

— Когда-нибудь. Тогда окончится и единственная Евразийская империя. Возможно, и наша цивилизация вообще.

— Иван Александрович, вы говорите ужасные вещи.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее