Читаем Третий пир полностью

«А может быть, вы придаете слишком большое значение международной прессе?» — возражал адвокат учтиво, но твердо. (Не такой уж и старик: под шестьдесят, очень худой, с красными покореженными руками — пыточные знаки? Они встретились как заговорщики. «Господин Руднев?» — обратился Иван Александрович нечаянно, под впечатлением европейских встреч, и тотчас почувствовал уместность этого обращения: свои люди, обожженные русским подпольем, — представился, причем Руднев с внезапным интересом задал несколько наводящих вопросов.) «Разумеется, — продолжал старик, — крайне важна и репутация, но всего важнее сущность, жизненная сила. Вы полагаете, Россия иссякла?» — «На издыхании». — Старик вдруг произнес: «Не плачьте; она не умерла, но спит». (Пауза) — «Понял. Евангелие из Луки. То быльем поросло. Бога нет, коммунизма нет, ничего нет». — «А вам не кажется, что мы уже прошли эти стадии: безверие во все, то есть и в само безверие, — не означает ли начало веры?» Иван Александрович усмехнулся: «Вы адвокат перед Господом, что ли?» — «Я готов вас защищать, — внезапно сказал Руднев, — но один, без вас, не справлюсь». — «Защищать меня?» — изумился Иван Александрович надменно (возникло жуткое ощущение, будто сидящий напротив видит его насквозь, но сразу пропало: никакой мистики, профессионал, следит за судебной хроникой). Вдруг он заговорил свободно и открыто, как никогда ни с кем не говорил: «Я не чувствую за собой никакой вины, не могу чувствовать. Нет, я понимаю экстаз раскаяния, упоение катарсисом, даже отчасти завидую, но мне этого не дано. Возможно, у меня отсутствует какой-то орган, извилина или мозжечок, ведающий этими чувствами». — «Вас мучает не совесть, а ее отсутствие, — заметил Руднев проницательно. — Тут важно разобраться, когда именно она исчезла». Иван Александрович засмеялся: «Во сне. Меня ничего не мучает, кроме скуки, которую я изгоняю интеллектуальным напряжением. Сейчас, например, меня интересует философ Плахов. Вы знали его лично?» — «Нет. У моего отца была его книга, которую я читал еще в юности. Я сам вызвался защищать философа, все отказались, ведь конец был предрешен. Меня же и тогда считали дурачком и продолжают». — «Вы играете роль дурачка?» — «Нет, в некотором роде я таков и есть. С делом — довольно скудным, поскольку подсудимый просто все отрицал, — мне дали ознакомиться в день суда. В общем, там не было никаких зацепок, проясняющих судьбу философа, кроме одного момента: еще до трактата и переворота он лечился в Швейцарии, то ли у частного доктора, то ли в санатории. Даты и местонахождение не уточнялись». — «От чего лечился?» — «Кожное заболевание, вроде чесотки. Ну, следовал естественный вывод: именно тогда он завязал связи с германской разведкой, которые закрепил в Берлине в конце двадцатых. Но, сдается мне, связи завязались другие». — «Скажем, партийные?» — «Скажем, так. Есть болезни (чесотка не относится к их числу), при которых разрушается мозг, человеком овладевают бациллы бешенства. После санатория он написал трактат о грядущей нечеловеческой силе, но тайны пациента, с которым лечился, не выдал». — «С такой тайной его могли угробить сразу после переворота». — «Но победители не были едины, как вы знаете. Что, если кто-то хранил его на всякий случай, как возможного будущего свидетеля?» — «Ведь швейцарским пациентом был не Сталин?» — «Нет, другой. На процессе ни доктор, ни санаторий не фигурировали, все обошлось за каких-то два часа: подсудимый был не то лицо, что выставляют фантастам-радикалам вроде Фейхтвангера, на отрицании далеко не уедешь. Допустили жену, которую вскоре взяли, и сына, которого почему-то не взяли». — «Вы считаете, сын работал на органы?» — «Не могу сказать, отца он не обличал. Я говорил о недостоверности подозрений в шпионаже, меня никто не слушал». — «А что говорил философ?» — «Ничего. Смотрел на жену, на сына, это я запомнил. Кажется, ему отбили легкие, он был трагически красив. Его последнее слово состояло из одной фразы: просьба о расстреле. Просьбу удовлетворили». — «И вы догадались о тайне Плахова…» — «Она не разгадана». — «Ну хорошо, вы додумались до швейцарского пациента, листая в день суда „дело“?» — «О, нет. На это понадобились годы». («И книги. — Добавил филолог про себя. — Например, роман Томаса Манна „Доктор Фаустус“».)

— Иван Александрович, — спросила Лиза, — а что такое мистика?

Он улыбнулся.

— В пылу беседы я как-то позабыл, с кем имею дело, голубчик мой. Вы этого не проходили, и не надо проходить. Это экстаз, в процессе которого переживается единение с Богом.

— Как это?

— Не спрашивай. Я не переживал… и почему я должен верить на слово — что с Ним? А не с каким-нибудь заменителем из другого ведомства?

— Разве это бывает? Единение?

— Избранные засвидетельствовали.

— А разве…

— Не забивай себе голову. Ты насчет «Пиковой дамы» не передумала?

— Да ну. Мне с вами интересней.

— Что значит «интересней»?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее