На такие мотивы стал писать огромную чушь, рифмуя «меня» и «навсегда». Одноклассники прозвали поэтом. Это мне страшно льстило. Я воображал себя чорт знает кем. Но теперь понимаю — как это наивно.
Багрянский растянулся на тюлевой траве. Я стал бросать в костёр картофелины. Они падали в него, как булыжники. Донышком ведра блестело солнце на баклажанном небе. Шипел полотняный ветер.
— Отец мой погиб на границе в сорок первом, — слушал я голос Багрянского, ставший вдруг твёрдым, как стекло. — Я знаю — он был убит первым выстрелом войны. Не знаю, что за человек был мой отец. Я вырос без него. Я не видел его в глаза и мне кажется — отец мой никогда не существовал. Я не могу его представить [в своём воображении, хотя последним не обижен]. Гляжу на пожелтелые фотографии — грусть. Безотцовщина. Мать на моё воспитание после четырнадцати лет влияний не оказывала. Она — добрая, сварлива порывами, неглупая, как и вообще женщина под пятьдесят лет. Но в ней нет ничего оригинального, ничего тонкого, высокого, тем более очаровательного. Это для меня было убийственно [в последнее время].
Сначала я учился в семилетке. Слыл там весьма средним учеником и, разумеется, незаметным. Да и чем можно обратить внимание окружающих в каких-то 13–14 лет? Отчаянным поведением? Всё в истоках. На интеллект — лишь намёк. Но вот семилетка за спиной. Какая радость! Мир распахнут настежь. Мир в розовом свете. Ветер в лицо, солнце в глаза! И вдруг всему этому оптимизму подложили большущую свинью. И вот при каких обстоятельствах.
После седьмого класса я попал в школьную туристскую группу. Маршрут — Хаджох (есть такое имя у кучки домов) — берег Чёрного моря. Сочи. Экзотика незнакомых мест. Романтика Кавказских гор. Костры у дырявых палаток. Чай, жгучий, как выговор директора. Гигантские сосны припадочной высоты, весёлые ровесники. А я пишу дневник и сочиняю примитиные, как лошадь, стихи. Богатства впечатлений трясли меня. Радостно возбуждённый прибываю в отчий город. Все люди кажутся добрыми, счастливыми, приятными. Прихожу домой. И мать прозаически требует у пылко настроенного человечка какие-то пять-десять рублей, якобы оставшихся после турпохода. У матери вообще не было ни малейших нюансов. Но какая мелочность! Денег нет, но мать не унимается и начинает читать нотацию. Нотацию! И это после всего прекрасного, очаровательного! В душе надлом, в глазах мелкие злые слёзы.
В восьмом классе я стал молчалив и угрюм — не знаю от чего. Но порывами просто менялся. Спускался со второго этажа по стене. Разбивал о парты чернильницы. Головоломно оправдывался. Да и что только не может сделать неумный пятнадцатилетний мальчишка! Учителя удивлялись:
— Багрянский, что с тобой? Ты неузнаваем.
Много позже говорили то же. Старо. Но порыв — порыв. И всё чаще по телу пробегала сладостная, но мерзкая упадническая дрожь. Оставленный. Обделённый роком. Подкидыш! Я неумолимо, как мясо в мясорубку, проваливался в апатию и тоску. Вот отрывки моих неважных стихов тех настроений:
В девятом классе я вырос в индивида. Считал себя очень умным, а остальных — очень глупыми, просто невыразительными и убогими. И рассуждал: кого уважать? Окружающих глупцов? Себя? В первом случае потеряешь к себе уважение, во втором случае потеряешь уважение не только глупцов, но и всей массы.
Я даже могу прочесть записи той поры, — Багрянский запустил руку в карман брюк. Он вынул оттуда пухлую, захватанную руками записную книжку. Открыл её с самого начала и стал читать:
«Может потому, что меня окружают примитивные личности, большей частью это ровесники или вроде этого, я, конечно, ставлю себя выше них, я начинаю самопроизвольно думать, что мир грязен, мир жалок, неумён. Мне, бесспорно, встречаются незаурядные люди, но тем не менее они лишь усугубляют, они ещё толще подчёркивают — как примитивен мир.