Дымился и шипел луг — её он. Поле расшатанной пшеницы качалось — её. Закиданная шапками гнёзд посадка посапывала — её. Звенящие птицы, продувавшие горло — её. Я, задыхающийся и немой от любви — её.
А счастье? Оно было, наверное, в ромашках, в том лугу, в том палящем рассвете, в том просторе.
Далеко за посадкой закудахтал трактор. Вспухло на горизонте, как накаченный мяч, солнце. Шатал ветер тонконогие ромашки. А глаза зажмурены. Каркнула одинокая лягушка. А глаза зажмурены. Отцокали жгучие соловьи. Где-то умер заика-баян. А хорошо на свете.
Закрыты глаза. Они, наверное, видели высокого непонятного мальчишку с мотыльковым пухом на подбородке. Мальчишка держал гитару, похожую на галифе. Смотрел в девичьи озёрные глаза. Играл, щупая струны. А потом, помолчав, задумчиво и хрипло произнёс:
— Вечером я иду по улице и мимо меня проходят девчонки, мальчишки — все парами. Все — мимо. А я один. Один. И тоска. Хочется говорить о любви, любить, любить. Идти с девушкой, взяв её под руку, смотреть на девушку, красивую девушку. А все — мимо.
Он умолк. Они оба слушали, как бормотала листва, цокали соловьи, плавилась сливочная луна. Девушка до боли вглядывалась в мальчишку. Что-то судорожно искала в его лице. А мальчишка говорил:
— Как иногда хочется поговорить, раскрыть свою душу кому-нибудь умному, кому-нибудь слабому. Слабому! Сильный не поймёт. Да я бы и не раскрывался перед сильным. Я сам не слаб.
Она поняла этого мальчишку. Поверила.
Шатал ветер тонконогие ромашки. Лохматое солнце кидало размашистые лучи. А глаза закрыты — от счастья.
Громче и чаще зашаркала рыба. Над кустом тёрна заклубились две белые бабочки одна вокруг другой, как бумажки, надетые на нитку. На дальней излучине какой-то рыболов взмахнул долговязым удилищем. Из воды вылупилась черепашка и засеменила по земле на четвереньках. Панцырь её был похож на метательный диск, а облупленный хвост волочился брёвнышком. Черепаха бежала. Именно бежала, а не брела по-черепашьи.
И в душе как-то стало светло-светло. Точно навели на неё зеркало. Сердцем я пронзительно услышал зов счастья, зов обросших берегов, щемящего от запахов луга, ветра, обтягивающего лицо замшем, птиц, сходящих с ума от неведомой радости. Я услышал всем своим существом счастье, которое дал бушующий, не поместимый ни в какие глаза простор; задумчивая красота ушедшей ночи; девичья любовь и негасимая, былинная, легендарная сила людей, живших до меня, моих предков, которые искали счастье, подстерегали его, боролись за него, быть может, не находили его, но жили, жили — в задыханьи, запинаясь, любя, ненавидя — для того, чтобы потомки их, чтобы я не искал так долго, как они, своё счастье, чтобы оно стояло рядом со мною — прекрасное, отчаянное счастье человека восемнадцати лет.
Я хотел кричать, бесноваться, прыгать, как мальчишкой в детстве, упасть на землю, мять эти ромашки, мять, глотать их кромешный запах, кричать! Но я только крепко, до хруста, до звона в ушах, до онемения в кончиках пальцев сжал девушку в объятьях. Озёрные глаза широко хлынули из разомкнутых ресниц.
Багрянский замолчал. Долго глядел на ветер в камышах. Отдышавшись, проговорил:
ЦЕМЕНТ
В пять часов вечера подъехала первая машина с цементом. Она была с прицепом. В открытое окно класса стали сгружать цементную муку. Цемент взмыл охапками облаков. Ноги в нём вязли, как в песне. Разделись догола. В одних трусах начали швырять грабарками цемент в окно. Было нестерпимо дышать. Задыхались.
— А что если противогазы? — выдвинул кто-то мысль.
Быстро принесли противогазы. Напялили на себя, стали похожи на существ чужеродной планеты. Но дело пошло легче.
— Я поседел от такой райской работы! — шутил я. Цемент покрыл всех дымной сединой. Цемент сверху терпим, а снизу горячий, как только что выпеченный хлеб. Жгло ноги. Подстилали толь. Работали как буйволы.
Подъехали ещё две машины с прицепами. А нас, работяг, четыре-пять человек осталось. Остальные, разгрузив первую машину, удрали корректным образом. Темнело. Вместо луны в небе начал крутиться жёлтый точильный камень. Все утверждали, что это луна, я — точильный камень. После — работали. Что-то большое в душе, да и сама душа как-то больше и шире, когда работаешь на трудной работе. Хорошо!
ПЛЕЧО ТОВАРИЩА
Ещё у заводской кассы комсорг цеха Сергей Зотов предупредил Мишку:
— С Петровским не связывайся. Неси получку домой.
— За кого ты меня считаешь! — обиделся Мишка и направился к проходной. Размышлял о Петровском. Ну что в нём плохого? Выпивает правда. А вообще он мощный парень. Знает массу оригинальных анекдотов, может процитировать всего Есенина. Всегда относится тепло к нему, к Мишке, может, оттого, что Мишка и он — соседи и оба заядлые рыбаки.