По соседству со мной живёт моя ровесница. Она красива. Легкомысленна. Она пытается что-то вообразить из себя. Воображает она мало в связи со своей ограниченностью. И когда вечером она у калитки хохочет с какими-то мальчишками, когда она что-то им говорит, я думаю — она хохочет надо мной, она высмеивает меня. Я хочу встать, оттопырить дверь и крикнуть:
— Как ты тупа! Что ты по сравнению со мной? На что ты способна? Что из тебя получится?
Она скажет: — Дурак! — и обидится…»
Багрянский прищурил записную книжку и усмехнулся. Потом проглотил слюну и сказал:
— Мне стыдно за своё прошлое, — нахмурился вдруг он. — Я знаю — в юности все грустят. Грустят от того, что хотят от жизни многого, а получают очень мало. Но я тосковал убийственно. Я был прожжённым лентяем и остался в девятом классе на второй год. И мне становилось страшно больно, что вечно весёлое детство, где не было ни дураков, ни шибко умных, — все были равными, — ушло безвозвратно, [как мёд в кипяток,] навсегда. Как в детстве я не ценил детства!
Просидев в девятом классе два года, я перелез в десятый. Перешёл в другую школу. Моей тоске пришла смерть. Я полюбил девчонку, свою одноклассницу. И вот я уже с аттестатом зрелости. Стихи мои нравятся сведущим в литературе людям из краевого центра. Но стихи пока не печатают. Говорят, что у меня часто форма не соответствует содержанию, что надо меньше делать поэтические образы. Я в поисках. Я хочу быть поэтом.
Багрянский вскочил на ноги и быстро заходил взад и вперёд у костра. Глаза его кипели серым пламенем. О его высокую фигуру плющился вылетающий из жидких камышей ветер. Я знал — Багрянский после школы пошёл работать на завод. Почувствовал, услышал, что такое труд. Гордился мозолями на своих огрубевших руках, а недавно сочинил поэму. Я завидовал ему: мои стихи куда хуже [его оригинальных стихов], чем его. Потом я узнал, через две недели он со своей любимой [его одноклассницей] уезжает на новостройки Сибири. Он бы уехал раньше, да всё жалел свою мать, которая осталась бы одна. А теперь мать едет на Волгу к [замужней] дочери [позвавшей её жить вместе].
[Берег коротко подстрижен. Он очень кололся своими огрызками. Подостлав под себя снятую одежду, мы разлеглись]
Солнце, как непотопленное ведро, стояло в синей проруби между белых облачных льдин. Оно лило свои лучи действительно, как из ведра. Нам казалось, что пекло не солнце, а кто-то положил нам на голые спины горячие утюги.
Чирикали одарённые лягушки. Как водопад, шумели нахлынувшие поезда. Потом шум умирал. Посредине речки плавал чёрный бублик автомобильной камеры. На этом бублике распластались двое купающихся. Они нещадно секли воду ногами. Смеялись.
* * *
Любовь… [Иногда она мне казалась просто замечательным панорамным кино. Но это [убогое] жидкое [понятие] определение для настоящей любви.]
Как-то со своей девушкой я целую ночь бродил за городом где-то в этих местах. Та ночь останется в моей памяти на всю жизнь. Я её помню не меньше, чем любимые стихи.
Близился пунцовый рассвет. Ночь насквозь была пробита щербатым ядром луны. Река густо гадила пороховым туманом. Противоположный берег, засосанный мутью, только угадывался. Река — гладкая, без морщинки, как подошва утюга. Частые лучины осоки, вставленные в тёмную воду, полчищами утыкали берег. Берег дремал — ледяной от рассыпанного гороха росы, глухо стискивал речку и заставлял её извиваться от клейстера заболоченных низин, бежала узенькая смышлёная тропка. Она перечёркивала цветастый, в сединах росы луг и терялась в посадке. Луг дремал. Чибрина головастых ромашек сливалась с пороховым туманом. Жёлтые подушечки ромашек были густо облеплены нежными белыми крылышками. Ближе к посадке тлели коралловые маки на тонких хворостинках. Стояли лунные цветы, крупные, как блюдца.
На моём плече рассыпались белые, черёмуховые волосы девушки. Я глядел далеко-далеко, а видел девушку, стоящую рядом. Её платье промокло от росы и, как банный лист, прилипло к коленям, пропахшим кромешным запахом ромашки. Она вся пропахла ромашкой, чебрецом, осокой, ночью. Обмелели жёлтые водовороты созвездий, высохли. Вспорхнул последний метеор — и синь.
А восток накалился, краснея всё больше и больше. Туман вдруг развалился, лоскутами полез в чубатые шипящие камыши. От берега до берега на дощатую воду упал багряный коврик. По нему зароились опилками рыжие искры — от встающего солнца. Ветер спросонок заворочался в пухлой иве, свесившейся с берега в осоку зелёной охапкой дыма. Тихо, как дверь, скрипнула затерянная пичуга. Громко шаркнула рыба хвостом по воде — и тихо. Только по матовой у берега воде, как на патефонной пластинке, во все стороны, стачивась, разбрелись волны.
Мелко гофрированные девичьи губы горчили ромашкой. Люблю — горело на них. Она целовала, зажмурив глаза. Сомкнутые дрожащие ресницы — густые, как ливень. От зажмуренных глаз — снопики морщинок.