И все же, несмотря на опасности, они продолжали ездить к Хадживраневу. Каждый привозил свои прожекты. И так до тех пор, пока однажды, в самый разгар горячего спора. Павел не обдал их ледяной водой: «Так-то, — сказал он, — друзья мои, смотрел я на вас, слушал и на скорую руку набросал этот список… — И он взял со стола исписанный листок. — Первым идешь ты, Парашкевов». — «Что это еще за список?» — спросил министр Парашкевов. «Список, в котором мы все. Но не по нашим заслугам. Просто в таком порядке мы будем погибать. Ведь так или иначе все мы здесь осужденные». — «А с какой же стати я первый?» — воскликнул тогда Парашкевов. — «Да потому, — ответил Хадживранев, — что ты самая крупная среди нас фигура. Ты уже возле власти, и нынче ночью мы в основном слушали тебя… Ты наш лидер… иначе говоря, новый апостол…» — «Что за вздор! — возразил Парашкевов. — Какой из меня лидер?» — «И то правда, — согласился Хадживранев, — ты, господин хороший, ничего из себя не представляешь и не место тебе ни в этом списке, ни в этом доме! В таком случае первым становится дядюшка Геннадий». — «Я-то не против, — сказал смиренно старый комита{60}
. В свое время он сражался во многих отрядах, но чудом остался жив. — Сам знаешь, я не из трусливых. Только ты, сынок, ставишь меня на это место по доброте душевной. Здесь, в этой нашей дружине, меня никто, кроме тебя, ни разу и до конца-то не выслушал. Потому как я человек простой, неученый…» — «Вычеркнуть?» — спросил Хадживранев. «Поставь пониже», — ответил старый комита. «Ладно, будет, — вмешался доктор Петрович — третий по списку, — будет шутки шутить. Я поехал, меня ждут в Пазарджике. Через месяц, а то и раньше, снова заеду!..»Во время восстания Петрович потерял правый глаз, однако к ране проявил полное небрежение и, хотя прошло столько лет, так и не заполнил стеклом пустую дыру. А ведь он был медиком, получил образование в Лейпциге. Глазница слезилась, оставшись навек безутешной. Его три, а то и четыре раза избирали депутатом, брата своего, офицера, он устроил при генеральном штабе. Павел знал, что в его доме тоже часто собираются единомышленники, только помоложе и в основном офицеры. В этот раз у Хадживранева Петрович больше молчал, но, уходя, сверкнул единственным глазом, будто хотел сказать: «Мы еще потолкуем!»
Каждый из них изложил свой прожект, не берясь стать апостолом. И с чистой совестью — ведь так или иначе, все равно всех их ждала пуля — где-то, когда-то. Вот этого-то, самого главного, Павел и не мог взять в толк: ежечасно бросать вызов смерти, не делая даже попытки к наступлению. И вообще, что заставляло их мчаться по этому дьявольскому кругу, не имея никаких шансов на победу или хотя бы — на мщение?
А они, возбужденные, уже вставали с мест; но это их возбуждение не имело ничего общего с тем, что их только что волновало. Один говорил о вине, другой помянул жареного поросенка… А в сущности все собирались пойти наверх, на Небет-тепе — туда, где из окон домов с красными фонарями неслось пение развеселых девиц. Павел знал, что их не остановишь, и не потому, что они были порочны — просто лишь эта цель оставалась реальной и достижимой в их таком ущербном, таком мужском мире.
Таких домов с красными фонарями и каменными изваяниями у входа — символами мужской силы, призванными восхвалять подвиги тех, кто сюда входил, — на Небет-тепе было несколько. Павел не знал, откуда берут начало эти изваяния — из древних ли фракийских культов, из храмов ли Диониса или из Индии. Ему хотелось их убрать, но он понимал, что сейчас не следует восстанавливать против себя мужское население своей цитадели — ему, быть может, еще предстояло на него опереться.
Он холодно проводил гостей и подошел к окну. Сердце его сжалось, когда он увидел, что его маленький отряд тут же рассыпался — каждый стремился добраться до цели первым. Никто еще не знал, что этой ночью в Татар-Пазарджике на пороге своего дома будет убит доктор Петрович.
«Спешите, спешите веселиться!» — думал Павел, стоя за тяжелой бархатной портьерой и глядя на темные фигуры, в одиночку штурмующие холм с красными фонарями, и это значило: «Спешите, спешите проститься с миром, с собою, со всем, что вас окружает. Впрочем, разве не для того вы являлись сюда, чтоб облегчить свой конец?»
Наутро, за первой чашкой кофе, Павел узнал о смерти доктора Петровича. До обеда он не подписал ни одной бумаги, не выслушал ни одного доклада, не принял ни одного посетителя. Однако взял себя в руки, и не вскочил в седло, и не ринулся прочь из города во главе отряда перуштинцев, не вылетел на равнину, припадая к конской гриве и вонзая каблуки в крутые бока лошади; не взревел во всю силу легких: «Ай-йя-я! Ай-йя-я!»
И все же он словно проделал все это и ощутил, как с последним саднящим глотком кофейной гущи оборвался в горле последний надсадный крик. И, сидя в кресле, расслабил колени.