За многие годы, прожитые на Ээе, я ни разу не тяготилась неволей. После отцовского дворца остров казался мне самым что ни на есть буйным, головокружительным простором. Его горы, его берега разверзались до самого горизонта, наполненные волшебством. Но теперь, глядя на эти хрупкие цветы, я впервые ощутила истинное бремя изгнания. Если они погибнут, других я уже не соберу. Мне не придется уж больше подняться на гудящие склоны Дикты. Зачерпнуть воды из серебристого пруда. Все эти земли, о которых говорил Гермес – Аравия, Ашшур, Египет, – для меня утрачены навек.
Всему наперекор я окунулась в прежнюю жизнь. Делала что хотела, и делала тотчас. Распевала песни на берегу, заново обустраивала сад. Звала свиней и скребла их щетинистые спины, чесала овец, кликала волков – они прибегали, пыхтя, ложились на пол. Львица, глядя на них, вращала желтыми глазами, но вела себя смирно, ведь таков был мой закон: чтобы все животные друг друга терпели.
Каждую ночь я ходила выкапывать травы и корешки. Творила заклятия, какие вздумается, – для того лишь, чтобы насладиться, сплетая их. Утром срезала цветы для кухни. Вечером, после ужина, садилась за Дедалов станок. Я не сразу в нем разобралась – во дворцах богов подобных мне видеть не доводилось. У него было сиденье, а полотно вытягивалось вниз, не наверх. Моя бабка своего морского змея отдала бы за такой станок; лучшая ее ткань не могла сравниться с той, что он вырабатывал. Дедал не ошибся: мне понравилось все, от начала и до конца, – простота и в то же время искусность, запах дерева, шуршание челнока, я испытывала удовлетворение, наблюдая, как ложатся друг на друга уточные нити. Отчасти напоминает колдовство, думала я, – руки должны быть заняты, мысль – остра и свободна. Но больше всего мне нравилось совсем не ткать, а готовить красители. Я охотилась за лучшими оттенками – корнем марены и шафраном, багровыми букашками-кермесами и винно-темными морскими моллюсками да квасцами, чтобы закрепить их на пряже. Все это я выжимала, выбивала, замачивала в больших кипящих горшках, пока пахучая жидкость не вспенивалась, яркая, как цветы: малиновая, шафрановая или густо-лиловая, будто царские одежды. Обладай я мастерством Афины, выткала бы огромный гобелен с изображением Ириды, богини радуги, низвергающей с неба свои краски.
Но я не была Афиной. И мне вполне хватало обычных шарфов, плащей и покрывал, лежавших на моих креслах словно драгоценности. Одно я набросила на львицу и нарекла ее царицей Финикии. Она села, поворачивая голову так и эдак, будто желая показать, как красиво золотится на лиловом фоне ее мех.
Я поднялась с табурета и заставила себя идти гулять по острову, любуясь переменами, происходившими каждый час: легкие водомерки пересекали пруды, речные течения обкатывали и зеленили камни, низко летали пчелы, нагруженные пыльцой. Заливы кишели плещущей рыбой, лопались, высвобождая семена, стручки. И мои критские лилии, диктамнон, все-таки разрослись.
Но отозвался Дедал.
Весна перешла в лето, лето – в благоухающую осень. По утрам теперь стояли туманы, по ночам порой штормило. Приближалась зима, по-своему прекрасная, зеленые листья морозника блестели среди бурой травы, черные кипарисы высились на фоне стального неба. Было не так уж холодно – не то что на вершине Дикты, однако, взбираясь на утесы и стоя на ветру, я радовалась новым плащам. Но каких бы красот я ни искала, каких бы радостей ни находила, слова сестры преследовали меня, язвили, въедались в кровь и кости.
– Насчет колдовства ты ошибаешься, – сказала я ей. – Оно не от ненависти. Первое волшебство я сотворила из любви к Главку.
И отчетливо услышала ее звериный голосок, будто она стояла прямо передо мной.
Я видела глаза отца, когда он узнал наконец, кто я такая. Он думал: надо было умертвить ее еще в колыбели.
Я замечала. И думала, что дело здесь не просто в красоте или каких-то там постельных ухищрениях, ей известных.
– Она умна.
Я и сама об этом задумывалась.