Мы лежали на коврах подле кровати. Жизненная сила мало-помалу вернулась к Одиссею. Глаза его теперь горели, сверкали как молнии. Повествуя, он уподоблялся одновременно законнику, сказителю и шарлатану с перекрестка – доказывал, развлекал, приподнимал завесу, скрывающую тайны мироздания. Не только слова его производили такое впечатление, хотя говорил он умно. Все вместе – его лицо, жесты, подвижные интонации. Я бы сказала, он словно чары накладывал, но никакие из известных мне чар не могли с этим сравниться. Он обладал неповторимым даром.
– Военачальники, конечно, присваивают лавры, правда, и золотом войско снабжают они. Вот только вечно зовут тебя в свой шатер и требуют доложить, чем ты занимаешься, вместо того чтоб дать тебе этим заняться. В песнях поется, что выигрывают герои. Они – другая часть. Когда Ахилл надевает шлем и прокладывает кровавый путь по полю боя, у простых людей грудь распирает. Они думают, что надолго останутся в историях, которые люди станут слагать об этой войне.
– И эта часть – ты, – подхватила я. – А значит, на Дедала ты все-таки похож. Только работаешь не с деревом, а с людьми.
Каким взглядом он меня одарил! Подобным глотку чистейшего, беспримесного вина.
– После смерти Ахилла Агамемнон назвал меня лучшим из ахейцев. Другие храбро сражались, но уклонялись от того, в чем заключается суть войны. Мне одному хватало духу делать необходимое.
Я постукивала пальцем по его исполосованной шрамами обнаженной груди, как бы исследуя, что скрывается внутри.
– Например?
– Обещать пощаду лазутчикам, если все расскажут, а после убивать их. Сечь бунтовщиков. Вытягивать героев из хандры. Любой ценой поддерживать боевой дух. Когда великий герой Филоктет ослаб от гноящейся раны, солдаты отчаялись. Тогда я оставил его одного на острове и заявил, что он сам об этом попросил. Аякс и Агамемнон до самой смерти колотились бы в запертые ворота Трои, я же придумал хитрость с гигантским конем и сочинил историю, убедившую троянцев затащить его внутрь. Я сидел согнувшись в три погибели в деревянном брюхе вместе с солдатами, которых отобрал сам, и стоило кому-то вздрогнуть – от страха или напряжения, – приставлял ему нож к горлу. И когда троянцы наконец заснули, мы разорвали их, как лисы пушистых цыплят.
На песни, что поют при дворе, и сказания великого золотого века эти истории были не похожи. Однако в его устах они отчего-то казались не гнусными, а разумными, вдохновенными, проникнутыми практической мудростью.
– Зачем ты вообще пошел на войну, если знал, каковы они, другие цари?
Он потер рукой щеку.
– Из-за одной глупой клятвы. Я пробовал уклониться. Моему сыну тогда исполнился год, я все еще чувствовал себя молодоженом. Думал, успею еще прославиться, и когда человек Агамемнона пришел за мной, я прикинулся сумасшедшим. Разделся, вышел в зимнее поле и принялся пахать. Тогда он положил моего младенца в борозду, под лемех. Я, разумеется, остановился, и меня забрали вместе со всеми.
Горький парадокс, подумалось мне: он должен был лишиться сына, чтобы его сберечь.
– Ты, наверное, был в ярости.
Он поднял руки, уронил.
– Мир несправедлив. Вот послушай, что сталось с тем советником Агамемнона. Его звали Паламед. Он исправно служил в войске, но однажды отправился в ночной дозор и упал в яму. Дно которой кто-то утыкал кольями. Страшная утрата.
Глаза его сверкнули. Будь при этом добрый Патрокл, сказал бы, наверное: ты не истинный герой, господин, не Геракл, не Ясон. Не говоришь честных слов от чистого сердца. Не совершаешь благородных деяний при ярком свете солнца.
Но я видела Ясона. И знала, какие деяния могут совершаться пред ликом солнца. Я ничего не сказала.
Проходили дни, а за ними ночи. С полсотни людей теснилось в моем доме, и впервые в жизни я прямо-таки погрязла в смертной плоти. Эти хрупкие тела требовали беспрестанной заботы, еды и питья, сна и отдыха, омовения рук-ног и телесных выделений. Сколько же смертным нужно терпения, думала я, чтоб час за часом влачиться сквозь это все. На пятый день соскользнувшее шило воткнулось Одиссею в подушечку большого пальца. Я готовила ему мази, колдовала, чтобы предотвратить заразу, и все равно палец полмесяца заживал. Я видела, как лицо его то и дело омрачает мука. Заболело, болит по-прежнему, болит и болит. Но донимало его и многое другое – затекала шея, мучила изжога, ныли старые раны. Я водила рукой по его ребристым шрамам, облегчала боль как могла. А шрамы предложила стереть. Он покачал головой:
– Как же я тогда себя узнаю?