Мысль эта захватила мой лихорадочно работавший разум. Кто-то не пускает Илифию ко мне. Кто-то смеет вредить моему сыну. Это придало мне нужной силы. Я оскалилась во тьму и поползла на кухню. Схватила нож, притащила большое бронзовое зеркало, поставила перед собой – Дедала ведь не было, чтоб помочь. Улеглась меж сломанных ножек стола, прислонилась к мраморной стене. Холод камня меня успокоил. Этот ребенок не Минотавр, но смертный. Главное – не вонзить лезвие слишком глубоко.
Я опасалась, что боль парализует меня, но едва ее почувствовала. Слышался скрежет, будто камень терся о камень, и я поняла вдруг, что это мое дыхание. Толща плоти раздалась, и он появился наконец – скрюченный, как улитка в раковине. Я смотрела на него во все глаза, боясь пошевелить. Что, если он умер прежде? Что, если не умер, а я убила его собственной рукой? И все же я вытянула младенца наружу, воздух обдал его тело, и он завопил. Я завопила вместе с ним, потому что никогда не слышала звука сладостнее. Положила его себе на грудь. Камень под нами был мягче пуха. Младенец трясся не переставая, прижимался ко мне влажным, живым личиком. Не выпуская его из рук, я перерезала пуповину.
И сказала: видишь? Нам с тобой никто не нужен. Он квакнул в ответ и закрыл глаза. Мой сын, Телегон.
Нельзя сказать, чтобы я легко отнеслась к материнству. Я встречала его, как солдат встречает врага: собравшись, напрягшись, подняв меч, дабы отразить надвигающийся удар. Но приготовлений моих оказалось недостаточно. Я думала, что за несколько месяцев, проведенных с Одиссеем, узнала немало о премудростях человеческого житья. Еда три раза в день, телесные выделения, мытье и стирка. Я нарезала двадцать пеленок и считала себя предусмотрительной. Но что я знала о человеческих младенцах? Ээту и месяца не было, когда он научился ходить. Двадцати пеленок мне хватило лишь на день.
Слава богам, я хоть во сне не нуждалась. Ведь мыть, варить, тереть, отчищать и замачивать приходилось ежеминутно. Но как, спрашивается, это делать, если и ему ежеминутно что-то нужно было: есть, переодеваться, спать? Последнее я всегда считала для людей делом самым простым и естественным, как дыхание, но он, кажется, спать не умел. Я пеленала его так и сяк, качала, пела песни, а он все вопил, трясясь и задыхаясь, пока львы не разбежались, пока я не испугалась, что он сам себе навредит. Я соорудила перевязь, чтобы носить его, чтобы он прямо у сердца лежал. Я давала ему успокоительные травы, жгла благовония, сзывала птиц петь под нашими окнами. Но помогало лишь одно – ходить с ним на руках – по комнатам, по берегу, по холмам. Тогда он, обессилев, закрывал наконец глаза и засыпал. Но стоило мне остановиться, попытаться его уложить – просыпался тут же. И даже если я ходила безостановочно, скоро пробуждался и вопил опять. В нем помещался целый океан скорби, который можно было лишь закупорить на мгновение, но осушить – нельзя. Сколько раз в эти дни вспоминала я улыбчивого сына Одиссея? Я и его хитрость испробовала – вкупе с остальными. Подняв мягкое тельце в воздух, поклялась сыну, что он в безопасности. Но он только громче завопил. Уж не знаю, почему царевич Телемах уродился милым, думала я, но наверняка благодаря Пенелопе. А я как раз вот такого ребенка и заслужила.
И все же нам выпадали минуты покоя. Когда он наконец засыпал, сосал грудь или улыбался, глядя, как разлетается вспорхнувшая с дерева стая. Я смотрела на него и ощущала любовь невыносимо остро, будто разверстую рану. Я перечисляла, на что ради него готова. Обвариться кипятком. Вырвать себе глаза. Стереть ноги до костей, лишь бы он был счастлив и здоров.
Но счастлив он не был. Минутку, думала я, мне нужно, чтобы всего лишь минутку он не заливался так яростно у меня на руках. Но минутка эта не наступала. Он ненавидел солнце. Ненавидел ветер. Ненавидел ванну. Ненавидел быть спеленатым и голым, лежать на животе и на спине. Весь этот огромный мир он ненавидел и все, что есть в нем, а меня, казалось, больше всего.
Когда-то я часами творила заклинания, пела, ткала. Мне не хватало тех часов, как не хватало бы оторванной руки или ноги. Я призналась себе, что хотела бы даже вновь превращать людей в свиней – это, по крайней мере, у меня отлично получалось. Я готова была отшвырнуть младенца, но продолжала расхаживать с ним в ночи взад-вперед по берегу, на каждом шагу вздыхая по прошлой жизни. Он все голосил, и я сердито сказала во тьму: “Не нужно хоть беспокоиться, что он умер”.