Зеленоверхую папаху захлестнула волна из казачьих фуражек и овчинных шапок: Борис опустил кулаки. Выткнулась! Вот, дотянуться… Атаману преградил путь мельник, Володьки Мансура батько. В расхристанной дубленке с болтавшимся за спиной воротом. Хохол двужильный, завзятый кулачник.
— Погодь, атаман! Уходишь? Дай расквитаться за ворот… за крючья…
Заговорился мельник. В кулачном деле слова — помеха. Долбанул его атаман в темя, равно печатку поставил правленческую. Развесив руки, боком, боком потянул мельник к ограде, будто с карусели встал. Борис занял освободившееся место. Сузились в усмешке жесткие глаза атамана. Поводил парующей, набрякшей шеей.
— Издали пробивается сокол. И след виден… Похвально. Мы что ж… вовсе не прочь. Серебряный кину, не пожалкую, коль на ногах…
Повторил Кирсан Мельникову ошибку. Захлебнулся словом; в глазах, обжигая острой болью, вспыхнули кровавые брызги. Обеими руками прикрыл расквашенный нос.
Подогретый успехом, Борис подался всем телом. Старому волку достаточно: ухватил за загривок щенка, пригнул, правой накоротке поддел снизу…
Редко кто после встречи с Кирсаном Филатовым в стенках попадал домой своим ходом — доставляли волоком. И сколько их по хутору с выбитым глазом, искривленным носом. О зубах и помину нет.
Не на своих добирался в тот день и Борис. Притащил его до хаты Чалов. Сидели на завалинке, отдыхали. Табунщик, щурясь на рыжее полуденное солнце, успокаивал:
— Молись богу, парнища, повезло тебе… И глаза целые, и зубы. Нос трошки взбугрился, вправду. Рассосется. Пятак старинный из красной меди прикладать надо. Проверенное дело, ей-бо.
Превозмогая боль в голове, Борис достал кисет. Чалов свернул цигарку, сунул ему в рот.
— Не, сам… Дурнит.
По улице проскрипели полозьями сани с сеном. Чалов потянул рябым гнутым носом, с завистью сказал:
— Сено до чего духовитое… С бугром. Фу, дух спирает.
Выветрилась одурь. Борис представил всю беду, какая могла с ним произойти. Не довел атаман до конца — выскользнул ватник из мокрой от крови руки. К тому же удар пришелся через пальцы. Быть бы без глаз. Прощай тогда служба…
Из горьких думок вывел Чалов:
— Не скучаешь за табуном?
— Убежал бы. С батьком порешили: лето перед службой вместе.
— Надо послужить и царю-батюшке.
Чалов встал, запахнул полушубок.
— Эге, карман вовсе дорвали, сатаны… Дырка поме-не была.
— И тебе подсветили, Осип Егорович. Потрогай скулу.
— Попало…
— Кто удосужился? Не мельник?
Смущенно отвернул табунщик рябую посинелую морду.
— Ты.
— Вот не упомню…
— Где там… Паморотки атаман выбил.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Прошел год. Опять настал светлый день — покрова. Бражным раздольем завихрились по хутору гулянки. У одних свадьбилось, другие выводили молодых на паперть из-под венца. Так же, как и всегда, за хутором, на выгоне — скачки, рубка; пьяные кулачки на плацу и просто гульбища, безо всякой свадьбы, из куреня в курень, от кума до кума. В большой чести — курёнка да брага. В лавку обращаются в крайних случаях — нехватка своей, обычно на похмелку.
Одному Борису, наверно, во всем хуторе не принес этот день веселья. Думал — зажило. Нет. Снаружи затянуло, для глаза. Так слепое ранение: сверху покрылась ранка бурачным рубчиком, а осколок в глуби. Оброс дурным мясом и покоится, лишний, ненужный, в здоровом теле. Временами, на погоду, отзывается.
Отозвалось и у Бориса. Кликал Володька Мансур — сестру старшую выдает. Пропала ни с того ни с сего охота глядеть на чужую радость. Потянуло от людских глаз. Спустился в Хомутец. Брел по опавшим листьям и бурьянам наедине со своей тихой печалью. Ясной боли не ощущал.
Посвистывая, приглядывался ко всему. Вся его жизнь связана с этой балкой; вырос в ней, а такого состояния, как нынче, не испытывал. Простаивал возле каждой вербы. Трогал корявые, мохнатые снизу стволы; глазами выслеживал за отростками, тоже постаревшими и корявыми, как коренник. Обходил дерево кругом, будто хотел запомнить.
Задерживался и у теклин, ранами зиявших по склону балки. Вешние и дождевые воды из степи стекали по ним в пруд. С каждой весной, с каждым дождем они глубже въедаются в глинистую хребтину. Одни как-то скоро осыпаются, зарастают бурьяном; другие, напротив, шире раздвигают ров, и со временем на том месте появится отно-жина, буерак.
Истоптал и прогалины в камышах, тропки, пробитые бродячей скотиной. Летом, в гущине, их не так скоро и увидишь; теперь они на виду. Засматривался за балку, в бурый насупленный бугор, неровно обрезавший выцветший подол неба. Задрав голову, тонул взглядом в густю-щей сини. Вспомнился голубой конь на придонской меловой круче…
Из Хомутца свернул в отножину. Бурьянами, мимо кладбища, продрался в филатовский сад, к колодезю. Защемило сердце…
Смутно сознавая, Борис прощался со всем, что взрастило, выпестовало и вложило в него доброе сердце, а в руку — крепкую мужицкую силу.
Солнце садилось за Манычем. Костром пылали краянские сады. Языки лизали стайку облачков на холодеющем востоке у самого бугра, за Хомутцом. А над головой, если приглядеться, уже прорастают первые всходы — звезды.