В этом доме прошли детские и юношеские годы поэта Е. Рейна, ученика А.А. Ахматовой, друга И. Бродского, одного из тех, кто входил в круг «ахматовских сирот» вместе с Д. Бобышевым, В. Британшиским, С. Довлатовым, И. Бродским, А. Найманом, Г. Горбовским и А. Кушнером. Сам Е. Рейн вспоминает: «Мы жили по соседству, через дом. Мой 19, его (Сергея Довлатова. —
И вот — гости собрались, и началось чтение поэмы. Строки ее были весомы и значительны — но вникать в смысл я боялся так же, как смотреть на ботинки Рейна: куда уж мне? Помню лишь, что речь шла о съезде гостей на какую-то дачу. В сочельник. Слово это, как остальные, было из другой, несоветской жизни, и я точно еще не знал его значения — похоже, оно из жизни дореволюционной? Смело! По другим деталям поэмы — больше смахивало на нынешнюю жизнь… но все же необыкновенную. Вот какая, оказывается, сохранилась еще у нас аристократия на отдельных дачах! — это и был главный смысл поэмы, как я понял ее. Это все усвоили сразу и понимающе кивали. Притом стихи Рейна, когда я смог в спокойной обстановке прочесть их, оказались действительно замечательны — но в те минуты я напряженно думал о главном: как себя держать, как реагировать, чтобы не опозориться. Один раз, осмелев, я даже поднял голову и встретился с взглядом одного из слушателей (слушательниц?). Я восхищенно прикрыл глаза (мол, потрясающе!) — и после этого смотрел только на паркет: все же я как-то обозначил свое присутствие, хватит для начала. И тут, потеряв бдительность, я чуть не опозорился… что бы тогда было с моей литературной судьбой, да и вообще с жизнью?
Рейн, повышая напряг, гудел: „Он ее аукнул… и башмак! С его ноги спадая, стукнул!“
Тишина. Никто не смел не то чтобы сказать… стулом скрипнуть. И тут вдруг раздался стук — в наступившей тишине этот лист именно „стукнул“. Я увидел листок роскошной белой бумаги (видимо, прочитанный Рейном), который выпал из его рук и, будучи согнул вдвое, стукнул по паркету и так шалашиком встал. Мастер уронил лист! В первом страстном порыве я чуть было не рухнул со стула на колени, чтобы поднять выпавший из обессилевших рук мастера лист великолепной этой рукописи и вернуть хозяину. Уже совсем свесился со стула вперед головой, собираясь грохнуться, но все же что-то мелькнуло в моем мозгу, тем более боковым зрением я уловил, что кроме меня никто нырять за этим листом не собирается… Тут что-то не то! Крутанув головой, я как-то умудрился выйти из штопора и на стуле усидеть, что меня и спасло. И вскоре я вздохнул с облегчением — Рейн, снова поднимая голову к концу страницы, вдруг резко смолк — и второй лист грохнулся рядом с первым. Вот оно что! Это же он специально кидает! Точней — отдав всего себя художественной выразительности, бессильно роняет лист из рук. И хорош был бы я, бросившись поднимать: пафос сменился бы хохотом, чего Рейн никогда бы мне не простил. Испортил бы песню, дурак!
К концу поэмы Рейн весь пол закидал этими жесткими, стоящими коробом белыми листами и, не дождавшись бурных аплодисментов, которые грохнули чуть позже, скрипя прекрасными своими ботинками (он всегда великолепно разбирался в обуви), вышел из комнаты, не глядя ни на кого. И даже наступая на некоторые листы и давя их — в духе своей жестокой поэмы. Да, школу Рейна необходимо было пройти…»[698]
.Авторы книги, посвященной Толстовскому дому, опираясь на ностальгическое стихотворение Е. Рейна «Прогулка», утверждают, что поэт в 1960-е гг. жил в этом доме, но внимательно вчитаемся в эти строки: