От этого предложения я хохотала так, что повалилась на стул. Все отсмеялись, а я еще не могла остановиться, и все опять смеялись, уже глядя на меня. А мне
просто было весело, потому что я была счастлива.
Лаокоон, голова Зевса Отриколийского, трон Венеры с барельефами
играющих женщин, микеланджеловский Христос в день страшного суда, на
фреске, в Сикстинской капелле обнаженный атлет, полный языческого гнева.
Мрамор и мрамор, даже давила душу эта великолепная масса мрамора.
Зной на грязно‐серых и раскаленных площадях. Казалось, струи
многочисленных фонтанов, не успев достигнуть бассейнов, испаряются в сухом
воздухе. Никогда, ‐ ни прежде, ни после, ‐ я не встречала такого зноя. Целый день
щекотали тело капельки пота, и унизительно было чувствовать себя грязной на
священной земле Рима.
После этого в Киеве в Гришиной семье, я почувствовала себя ‚так, будто
погрузилась в воду, где приглушены голоса, где возможны лишь плавные
движения, где мягкая тяжесть облегла тебя со всех сторон. Здесь нельзя было
сесть в кресла, обтянутые белыми чехлами, и не видно было стен, завещанных
фамильными фотографиями.
Мать Григория, осанистая, пожилая женщина, так ревниво следила за
порядком в доме, будто только что ей досталось невиданное богатство, которое
могут отобрать за малейший недогляд. Никто не убивался тут для Золотого века, и
Гриша после Лебединского «болота» хорошо себя чувствовал среди киевских
коллег. Он вовсе не настаивал, чтобы я работала. Наоборот, советовал побольше
отдохнуть после гимназии. А я так не могла, я нанимались репетитором и даже
пыталась давать частные уроки. Я хотела учиться дальше, чтобы получить
образование…
Спасибо папе и Грише за то, что собрали денег и помогли уехать в Москву.
И вот ‐ первый час на курсах .Сотнями девических голов пестреет амфитеатр
химической аудитории. На кафедру всходит профессор Реформатский, плотный
брюнет в золотом пенсне. Он как хозяин приветствует нас, говорит о своей вере в
силу науки, читает стихи шлиссельбуржца Морозова. Он вспоминает слова
Достоевского:
«Смирись, гордый человек!» ‐ и, властным жестом отметая эту фразу, восклицает юношеским голосом.
‐ Бунтуй, гордый человек! Ищи, добивайся, мучайся исканием. Только в этом
счастье!
Впервые в жизни я услышала после лекции аплодисменты. И первый раз при
мне опровергали Достоевского, и я задумалась: действительно, как это можно
‐ мечтать о Золотом веке и требовать от человека смирения?
Впервые в жизни я услышала от профессора Реформатского о Николае
Морозове. Потом мы с новыми подругами старались подробнее о нем разузнать у
старшекурсниц и студентов университета. Двадцать три года провел этот
неукротимый революционер в Алексеевском равелине и в Шлиссельбургской
крепости. Освободил его лишь девятьсот пятый год. А через пять лет его снова
посадили на год за издание «Звездных песен», и он только что вышел из тюрьмы.
.
Мы достали этот запрещенный сборничек, потрепанный и зачитанный
донельзя неделю хранила его под матрацем, гордясь, но опасаясь. Больше всего
мне запомнились такие стихи:
Так я открыла для себя еще одну сторону жизни, ту самую, где убивались
пророки. Они все вместе облеклись теперь в плоть одного реального борца
против деспотизма, которого я узнала. А скоро и черты Золотого века, смутные
прежде, ясно проступили на затертых страницах томика с оторванной обложкой.
Это было «Что делать?» Чернышевского. Такие книжки ,не появляясь в открытую
на свет божий, годами ходили среди московского студенчества ‐ из‐под ‚полы в
полу, из рук в руки. За их чтение могли выгнать с курсов, а может быть, и посадить.
Но лампу Психеи держала я в руке, и пламя познания сжигало душу.
…Первое посещение Художественного театра. «Месяц в деревне». Ракитин‐
Качалов. Во все глаза глядела я на сильную, изящную фигуру, на прекрасное лицо, слушала самый красивый в России мужской голос, в антракте с недоумением и
геном я уставилась на господина, который, позевывая, проговорил:
‐ Ну‐у‚ они так естественны, что прямо неестественно.
На каникулы приехал Гриша. Было радостно, но совсем не так как прежде. Я
чувствовала себя сильной и спокойней, словно познала наслаждение, вовек недоступное
ему. Меня смущало собственное равнодушие к хозяйским ласкам мужа.
После его отъезда я сидела над учебниками и мечтала только о том, чтобы снова
пойти в Художественный. И мечта сбылась так быстро; в тот же вечер знакомые принесли
билет на «Живой труп».
Качалов играл Каренина. Я жадно ловила мягкие, басовые ноты его голоса и без
конца повторяла про себя крик Феди Протасова ‐ Москвина: «Зачем человек доходит до
такого восторга и не может продолжать?!»
Зачем это не жизнь, зачем я не близка этому, зачем это высоко, а я ничтожна?
Я написала стихотворение, посвященное Качалову, и решила вручить ему на концерте
в воскресенье.